В черновиках «О поэзии классической и романтической». 1825 г. Н. Эйдельман

ПУШКИН
ИЗ БИОГРАФИИ И ТВОРЧЕСТВА
1826-1837
 

ЧАСТЬ 1.  ВОЗВРАЩЕНИЕ

Глава II

ПЕЧАЛЬНЫЕ ИСТИНЫ

Последние происшествия обнаружили много печальных истин.

Известная пушкинская записка "О народном воспитании" - во многих отношениях эхо первой беседы поэта с царем.

30 сентября 1826 года, через двадцать два дня после кремлевской аудиенции, царское семейство и двор покидают Москву. В этот момент А.X. Бенкендорф пишет послание Пушкину, открывающее длинный ряд его наставлений, выговоров, нравоучений, соизволений. Уже начальные строки письма содержат мягкий по форме упрек:

"Я ожидал прихода вашего, чтобы объявить высочайшую волю по просьбе вашей, но, отправляясь теперь в С. Петербург и не надеясь видеть здесь, честь имею уведомить, что государь император не только не запрещает приезда вам в столицу, но представляет совершенно на вашу волю с тем только, чтобы предварительно испрашивали разрешения чрез письмо" (XIII 298).
Иначе говоря, Пушкину следовало бы через несколько дней после царского приема самому прийти, представиться, установить отношения с тем человеком, которого Николай I, видимо, назвал поэту во время беседы (Бенкендорф на ней не присутствовал, но значение его летом и осенью 1826 г. непрерывно повышается).

Снова та же постоянная двойственность, которая видна и до, и во время, и после разговора 8 сентября. Пушкин может приехать в Петербург, когда захочет, но не может приехать без спросу ("свободно, но с фельдъегерем").

Бенкендорф и царь "переговорили" о Пушкине и его занятиях; это ясно видно из продолжения письма:

"...Его императорскому величеству благоугодно, чтобы вы занялись предметом о воспитании юношества. Вы можете употребить весь досуг, вам предоставляется совершенная и полная свобода, когда и как представить ваши мысли и соображения; и предмет сей должен представить вам тем обширнейший круг, что на опыте видели совершенно все пагубные последствия ложной системы воспитания" (XIII, 298).
Высокие слова и тут же - угроза с некоторой примесью иронии: Пушкину напоминают его собственный "пагубный" опыт и предлагают, в сущности, на своем примере и нескольких подобных, - представить этот опыт и, понятно, покаяться.

Поэт получает сложное испытательное задание по самому острому предмету, который был в центре его беседы с царем. В устной форме многое ускользнуло, осталось неясным, слишком эмоционально окрашенным; теперь Пушкина просят высказаться письменно и закрепить на бумаге то, в чем мнения собеседников как будто совпадали.

Письмо Бенкендорфа от 30 сентября 1826 года оканчивалось формально милостивым напоминанием (уже процитированным выше), что царь будет цензором Пушкина:

"Объявляя вам сию монаршую волю, честь имею присовокупить, что как сочинения ваши, так и письма можете для представления его величеству доставлять ко мне; но впрочем от вас зависит и прямо адресовать на высочайшее имя" (XIII, 298).
Пушкин не заметил, точнее, не захотел заметить, что и в этих строках любезность сочетается с недовернем. Поэт, судя по октябрьским и ноябрьским письмам 1826 года, весел, оживлен, полон планов, вдохновлен успехом своего "Бориса Годунова", прочитанного в нескольких московских кружках; в начале ноября он отправляется в Михайловское, чтобы забрать вещи, в первую очередь рукописи (о чем и думать не мог двумя месяцами раньше). И с той же вольной беззаботностью, с какой не догадался нанести визит Бенкендорфу в сентябре, не догадывается ответить, "как положено", в октябре.

22 ноября 1826 года Бенкендорф написал еще раз - из Петербурга: он ядовито напомнил, что не имеет извещения о получении Пушкиным его первого "отзыва", но "должен, однако же, заключить, что оный к вам дошел, ибо вы сообщали о содержании оного некоторым особам" (XIII, 307). Пушкину напоминают, что за ним плотно следят.

30 сентября поэту объяснили, что он "может" представлять свои сочинения Бенкендорфу или непосредственно царю; теперь же вместо расплывчатого глагола "мочь", подразумевающего, что поэт свободен в своих действиях, являются новые, более жесткие интонации долженствования, обязанности: "Ныне доходят до меня сведения, что вы изволили читать в некоторых обществах сочиненную вами вновь трагедию. Сие меня побуждает вас покорнейше просить об уведомлении меня, справедливо ли таковое известие или нет" (XIII, 307).

Записка "О народном воспитании" составлялась Пушкиным как раз между двумя посланиями шефа жандармов; между первым, в котором поэт нашел больше милости, чем там было, и вторым, где (по словам самого провинившегося) "уже (очень мило, очень учтиво) вымыли голову" (XIII, 312); в этот период слежка властей за прощенным весьма интенсивна [1].

Замечание, выговор "свыше", собственно говоря, относились не только к Пушкину, но и к его аудитории, являлись предостережением против свободного чтения еще не разрешенных сочинений, против того энтузиазма, с которым Москва встречала Пушкина осенью 1826 года. Многие современники запомнили, что "прием от Москвы Пушкина - одна из замечательнейших страниц его биографии"; что "когда Пушкин был в театре, публика глядела не на сцену, а на своего любимца-поэта"; что "прощение Пушкина и возвращение его из ссылки составляли самую крупную новость эпохи" [2].

15 ноября 1826 года-эту дату Пушкин поставил в конце беловой рукописи своей записки, переписанной в Михайловском всего за несколько дней. В тот момент он не знал, не предполагал "головомойки" 22 ноября. Впрочем, именно в эти дни поэт особенно живо, остро проходит мыслью, чувством события последних месяцев; рисует виселицу, пишет: "и я бы мог..." [3]

Он также не знал и, вероятно, никогда не узнал о тайной переписке .на его счет, начавшейся как раз 15 ноября.

В архиве III Отделения отложилось дело, упоминавшееся в ряде исследований, но никогда не изучавшееся целиком: "О Михаиле Погодине, получившем дозволение издавать журнал под названием "Московский вестник" [4]

Дело открывается копией с перехваченного тайной полицией письма историка, публициста М. П. Погодина, отправленного из Москвы 15 ноября 1826 года "к Александру Сергеевичу Пушкину в Опочки".

Это письмо, точнее его фрагмент, посвященный началу издания "Московского вестника", печатается в собраниях сочинений Пушкина по жандармской копии:

"Позволение издавать журнал получено. Подписка открыта. Отрывок из «Годунова» отправлен в с.-петербургскую цензуру; но его, может быть, не пропустят (два года тому назад запрещено было помещать отрывки из пиес в журналах), а первый № непременно должен осветить вами: пришлите что-нибудь поскорее на такой случай. Еще - журналист ожидает обещанной инструкции" (XIII, 306).
Письмо вызвало преувеличенный испуг власти, усмотревшей здесь некую конспирацию: вероятно, "завораживали" термины - "не пропустят", "запрещено", "ожидает инструкции", имевшие у Погодина чисто деловой характер. Повторялась история полугодовой давности, когда в марте-апреле 1826 года было так же перехвачено и фантастически истолковано письмо Пушкина Плетневу [5]; во всяком случае, начиная от слов "не пропустят", весь скопированный текст подчеркнут начальственным карандашом; очевидно, это сам Бенкендорф, потому что копия сопровождается трудно читаемой карандашной пометой: "Для Г<осударя?>. Ген-ад. Бенкендорф" [6]

Перлюстрация сопровождается интересным, не публиковавшимся раньше текстом анонимного консультанта, явно относящимся к тому же времени и тем же обстоятельствам.

Реакция высшего начальства, как увидим, свидетельствует о полном согласии, единомыслии с "консультантом"; показывает, как смотрело правительство на Пушкина в период, когда он был полон иллюзий и размышлял о "народном воспитании".

Записка "консультанта" озаглавлена: "Об издателе журнала "Московский вестник" Михаиле Погодине". Далее следует текст:

"В мнении моем о цензуре вообще я полагал, что издатель журнала должен быть непременно человек опытный, надежный, известный или самому государю, или его доверенным особам, потому что при самом строгом надзоре, при самой строгой цензуре он найдет средство действовать на общее мнение, представляя происшествия и случаи, без своих даже рассуждений, в таком виде, что ясною будет та сторона, какую он захочет представить таковою, или, умалчивая о делах и происшествиях, могущих возбудить приятные впечатления, убедить в пользе настоящего порядка вещей. Молчать никто не запретит, а при случае и это важно. Кроме того рой юношества всегда вьется вокруг журналистов, которые по нужде вступают со многими в связи и дружеские сношения. История Булгарина и Греча может послужить примером. Заговорщики всасывались, так сказать, в них, чтобы перелить в них свой образ мыслей, делая им различные угождения и, видя совершенную невозможность поколебать их правила, даже угрожали и старались вредить в общем мнении, провозглашая шпионом и бог знает чем. Некоторые из заговорщиков, молодые люди, свыклись вместе, продолжали дружескую связь, но масса их всегда оказывалась неприязненною.

Молодой журналист с либеральным душком, как Погодин, хотя бы и не имел вредных намерений, легко увлечется наущением и влиянием чужого мнения, из протекции, из знаменитого сотрудничества и т. п.

Два человека в Москве, князь Петр Андреевич Вяземский и Александр Пушкин покровительством своим могут причинить вред. Первый, которого не любили заговорщики за бесхарактерность, без всякого сомнения более во сто крат влиял противу правительства, образа правления и покойного государя, нежели самые отчаянные заговорщики. Он frondeur par esprit et caractere [7] - из ложного либерализма отказался даже от камер-юнкерства и всякой службы, проводит время в пьянстве и забавах в кругу юношества и утешается сатирами, и эпиграммами [8]. В комедии."Горе от ума" - зеркале Москвы, он описан под именем князя Григория. Пушкин известен - это несчастное существо с огромным талантом служит живым примером, что ум без души есть меч в руках бешеного [9]. Неблагодарность и гордость - две отличительные черты его характера. Вот меценаты молодого Погодина.

Он имеет довольно ума и начитанности, сколько можно иметь в 22 и 23 годах. С виду чрезвычайно скрытен и молчалив и, как говорят, расстегивается только в коротком кругу. Начальство его не может аттестовать дурно, да и честному человеку нельзя сказать о нем ничего дурного, потому что здесь говорится только к званию журналиста. Весьма замечательно, что хотя ни Греч, ни Булгарин ни одного раза не критиковали и не бранили Пушкина, напротив того, всегда даром посылают ему свои журналы, он никогда не помещал у них своих стихов, как в журналах, составляющих некоторым образом оппозицию с мнением господствовавшей некогда партии, к которой Пушкин принадлежал, не по участию в заговоре, но по одинаковому образу мыслей и дружбы с главными матадорами.

Журналист, по моему мнению, должен быть воспитателем молодых писателей и советником созревших. Юноша сделается камратом [10] и пойдет за общим стремлением. Течение увлечет его - надобно иметь вес, чтобы не быть снесену.

Запретить Погодину издавать журнал без сомнения невозможно уже теперь. Но он хотел ехать за границу на казенный счет, хотел вступить в службу-вот как можно зажать его. Это птенец, только что выпорхнувший из университета с большими надеждами; весьма было бы жаль, если он поставил себя на виду, дал себя увлечь этими вампирами, которые высасывают все доброе из молодых людей и впускают свой яд" [11]

Здесь любопытнейший документ резко обрывается, оставляя нам определенные возможности угадывать характер автора и его политическую роль.

Записка не имеет ни даты, ни подписи; почерк ее, по-видимому, писарский [12].

Если личность переписчика еще требует разысканий, уточнений, то автора "Записки о Погодине" определить нетрудно.

Во-первых, он несомненно находился в Петербурге, ибо выполнил задание тайной полиции очень быстро [13].

Во-вторых, это человек, без сомнения причастный к печати, хорошо разбирающийся и на берегах Невы в тонкостях московской литературной жизни, это журналист-профессионал, свободно судящий об издателях журналов и возможных их "уловках".

В-третьих, автор, можно сказать, откровенно обрисовывает свою общественную позицию: активный, недоброжелательный осведомитель, старающийся очернить Вяземского, Пушкина, советующий, как лучше "зажать" Погодина. Консультантом, очевидно, владеет чувство зависти, недоброжелательства к возможному конкуренту, издателю московского журнала, старающемуся привлечь к соучастию видных писателей. Попутно заметим, что, обличая Пушкина и Вяземского, потаенный автор не упускает случая похвалить не разрешенную к печати комедию "Горе от ума" ("зеркало Москвы") и как бы призывает власти руководствоваться этим сочинением против Вяземского, будто бы описанного там под именем "князя Григория". Грибоедов, несомненно, симпатичнее анониму, чем Пушкин, Вяземский...

Наконец, автора выдают особая развязная бойкость пера и неоднократные комплиментарные упоминания Булгарина и Греча в третьем лице. Указание "консультанта" на его записку "О цензуре вообще" явно подразумевает булгаринскую записку "О цензуре в России и книгопечатании вообще" (май 1826 г.) [14]. В этой записке действительно говорилось о том, что "гиерархия литераторов увлекается мнением тех, которые управляют ею силою своего дарования. С этим классом гораздо легче сладить в России, нежели многие думают" [15]

Таким образом, можно смело утверждать, что именно Фаддей Булгарин выступил в "Записке о Погодине" в роли консультанта-осведомителя.

Как раз в конце 1826 года отношения Вяземского с Булгариным сильно ухудшаются, назревает и конфликт с Погодиным. Из Петербурга ревниво следят за изданием конкурирующего "Московского вестника".

7 января 1827 года Д. В. Веневитинов в письме М. П. Погодину иронизировал насчет Булгарина и Греча: "Молодцы петербургские журналисты, все пронюхали до малейшей подробности: твой договор с Пушкиным и имена всех сотрудников. Но пускай, они вредить тебе не могут. Главное, отнять у Булгариных их влияние" [16].

Поэт, однако, недооценивал булгаринские "возможности"; не догадывался, например, что о договоре с Пушкиным и сотрудниках "Московского вестника" Булгарин знал, между прочим, из перлюстрации, любезно предоставленной ему III Отделением. Еще в конце ноября 1826 года Булгарин послал довольно ядовитое, полное упреков письмо Погодину, заканчивавшееся, впрочем, словами: "Да будет проклята зависть и ее поклонники" [17];  29 января 1827 года Булгарин снова заверял конкурентов: "Я человек кабинетный, не мешаюсь ни в какие интриги и не буду никогда игралищем чужих страстей. Вредить вам не имею ни склонности, ни охоты, ни даже пользы. В России для всех добрых людей просторно" [18].

И это писалось в разгар доносительской интриги против Погодина, Пушкина, Вяземского и их друзей!

Некоторые места разных булгаринских записок, известных по публикации Б. Л. Модзалевского, находят явную параллель в ноябрьской "экспертизе" - совпадают даже любимые словечки автора (frondeur и др.); в записках о Царскосельском лицее и Арзамасе Булгарин особенно сильно нападает на "высокомерных насмешников", постоянно скорбит о молодежи, не имеющей должного направления. Между прочим - заведомо преувеличивает антиправительственную роль "нелюбимых" лиц и заведений. Так, Царскосельский лицей, по Булгарину, едва ли не главный рассадник зла:

"И как с одной стороны правительство не заботилось, а с другой стороны частные люди заботились о делании либералов, то дух времени превозмог - и либерализм укоренился в Лицее, в самом мерзком виде. Вот как возник и распространился Лицейский дух, который грешно назвать либерализмом! Во всех учебных заведениях подражали Лицею, и молодые люди, воспитанные дома, за честь поставляли дружиться с Лицейскими и подражать им" [19].
Новообретенный булгаринский текст против Пушкина легко связывается с другими документами политического сыска: еще одно подтверждение давнего вывода Б. Л. Модзалевского - "Булгарин, ретиво помогавший III Отделению в начале его деятельности, по-видимому, как доброволец-осведомитель" [20]

Как видим, Булгарин ухитрился представить Вяземского и даже Погодина "хуже отчаянных заговорщиков"... Очевидно, на этот донос опирался Николай I, когда сказал Блудову о Вяземском и 14 декабря: "Отсутствие имени его в этом деле доказывает только, что он был умнее и осторожнее других" [21]

Прочитав весьма интересную для него записку о Погодине, Бенкендорф 26 ноября 1826 года отправил секретное письмо уже упоминавшемуся жандармскому полковнику И. П. Бибикову в Москву:

"Известный Михаил Погодин, талантливый молодой человек, только что окончивший курс в Московском университете, получил разрешение основать новый журнал под названием "Московский вестник".

Некоторые признаки, совпадающие в разных источниках, возбудили подозрение относительно политических убеждений юного публициста. Я прошу не терять из виду интимные связи этой особы, так же как его соратников, среди которых корифеи князь Вяземский и Пушкин (Александр). Вы меня бесконечно обяжете, если найдете средство получить и представить нам в копиях поэтические отрывки, которые сей последний собирается передать Погодину для публикации в его журнале" [22]

4 декабря 1826 года Бибиков сообщал о получении приказа и его выполнении; у московского жандарма были, однако, более точные представления о Погодине как о человеке "скромном, умеренном и имеющем здесь хорошую репутацию". Во всяком случае, Бибиков рекомендовал начальству сдержанность в разысканиях и сообщал, что еще "не смог получить стихи, которые Пушкин послал Погодину для публикации в его журнале - он <Пушкин> еще не вернулся в Москву" [23].

Продолжением этой переписки, без сомнения, явился отчет И. П. Бибикова, отправленный Бенкендорфу три дня спустя (7 декабря 1826 г.) и обнаруженный в свое время Б. Л. Модзалевским:

"Ваше Превосходительство найдете при сем журнал Михаила Погодина за 1826 год, в коем нет никаких либеральных тенденций: он чисто литературный. Тем не менее я самым бдительным образом слежу за редактором и достиг того, что вызнал всех его сотрудников, за коими велю следить; вот они:
1. Пушкин
2. Востоков
3. Калайдович
4. Раич
5. Строев
6. Шевырев
Стихотворения Пушкина, которые он ему передавал для напечатания в его журнале, -это отрывки из его трагедии «Борис Годунов», которые он не может сообщить никому другому, потому что, по условиям редакции, он не может предавать их гласности ранее напечатания. Из хорошего источника я знаю, однако, что эта трагедия не заключает в себе ничего противоправительственного. 7 декабря 1826" [24].
Легко заметить, что Бибиков успокаивает петербургское начальство относительно перехваченного погодинcкого письма Пушкину от 15 ноября (о драме "Борис Годунов" и других редакционных делах "Московского вестника") .

Мы представили наиболее интересующую нас часть секретного дела; заметим еще, что оно продолжалось н в течение 1827, и в 1828 году: 30 декабря 1827 года высшее начальство было обеспокоено прибытием Погодина в Петербург. Осведомитель (по всей видимости, тот же, кто составлял записку в 1826 г.) перечислял сотрудников Погодина:

"Соболевский, Титов, Мальцев, Полторацкий, Шевырев и еще несколько истинно бешеных либералов. Некоторые из них (Мальцев и Соболевский) дали денег на поддержание журнала и платят Пушкину за стихи.

Главная их цель состоит в том, чтобы ввести политику в этот журнал. На 1828 год они намеревались издавать политическую газету [25], но как ни один из них не мог представить своих сочинений, как поведено цензурным уставом, то они выписали сюда Погодина, чтобы он снова от своего имени просил позволения ввести политику.

Погодин человек чрезвычайно искательный <...>"

Далее следовал злобный донос на Погодина и его друзей:
"Образ мыслей их, речи и суждения отзываются самым явным карбонаризмом. Соболевский и Титов (служащий в Иностранной коллегии) суть самые худшие из них. Собираются они у князя Владимира Одоевского, который слывет между ими философом, и у Мальцева".
Цитируемые тексты параллельны другим, известным, булгаринским материалам об этих людях, а также- доносам на "Московский телеграф" (август 1827 г.) [26]

После второго доноса Погодиным заинтересовался сам царь.

Прошло еще несколько месяцев, и управляющий III Отделением М. Я. фон Фок своею рукою переписал, а затем отправил (30 мая 1828 г.) Бенкендорфу и царю новую, по выражению Б. Л. Модзалевского, "очень интересную, типично инквизиторскую записку" под заглавием "Секретная газета" [27]. Сопоставляя ее текст с запиской "консультанта" (ноябрь 1826 г.), невозможно усомниться, что автор один и тот же; совпадают полемические приемы, целые обороты речи, наконец, обвиняемые лица. Достаточно привести хотя бы следующую выдержку из записки 1828 года насчет предполагаемых издателей московской политической газеты "Утренний листок":

"Все эти издатели по многим отношениям весьма подозрительны, ибо явно проповедуют либерализм. Ныне известно, что партию составляют князь Вяземский, Пушкин, Титов, Шевырев, князь Одоевский, два Киреевские и еще несколько отчаянных юношей. Поныне такое между ними условие: поручить издателю «Московского вестника» Погодину испрашивать позволение. Погодин, переводя с величайшими похвалами и лестью сочинения академиков Круга etc., ректора Эверса и других, успел снискать благоволение ученых, льстя их самолюбию. За свои детские труды он сделан корреспондентом Академии и весьма покровительствуем Кругом, Аделунгом и другими немецкими учеными.

Сей Погодин чрезвычайно хитрый и двуличный человек, который под маскою скромности и низкопоклонничества вмещает в себя самые превратные правила. Он предан душою правилам якобинства, которые составляют исповедание веры толпы московских и некоторых петербургских юношей, и служит им орудием. Сия партия надеется теперь чрез немецких ученых Круга и Аделунга снискать позволение князя Ливена, чрез князя Вяземского и Пушкина, действовать на Блудова посредством Жуковского, а чрез своего партизана Титова, племянника статс-секретаря Дашкова, снискать доступ к государю чрез графа Нессельроде или самого Дашкова" [28].

Донос получил резкую отповедь Д. В. Дашкова, который прямо намекнул на его авторов:
"Сочинители записки видят в московских литераторах общество заговорщиков; но истинное побуждение их так явно, что даже открывает мне имена их. Скажу безошибочно, что они суть петербургские журналисты, имевшие много литературных сшибок с "Московским вестником" и "Телеграфом" и желающие приобрести разными путями прибыльную монополию политической газеты. Вы - ювелир, господин Жосс!" [29]
Французская фраза (из Мольера) "вы - ювелир..." определяла человека, действовавшего из корысти в свою пользу: старому арзамасцу, теперь государственному человеку, Д. В. Дашкову было ясно, кто "ювелир"...

Казалось бы, "петербургский журналист" получил отпор; однако власти были явно не склонны пренебречь доносом. Результатом дела о мифическом "Утреннем листке" были серьезные неприятности у Вяземского, которому Николай I приказал сообщить (3 июля 1828 г., через графа П. А. Толстого), что "Его императорскому величеству известно бывшее его поведение <...> и развратная жизнь его, недостойная образованного человека"; царь велел внушить другу Пушкина, что "правительство оставляет собственное поведение его дотоле, доколе предосудительность оного не послужит к соблазну других молодых людей и не вовлечет их в пороки. В сем же последнем случае приняты будут необходимые меры строгости к укрощению его безнравственной жизни" [30]

Вяземский отвечал тогда властям сильно и достойно, намекая на действия "тайной враждебной силы" [31];  за него вступились Жуковский, московский генерал-губернатор Голицын. При этом защитники недоумевали, что имеет в виду Николай I, обвиняя Вяземского в "развратной, безнравственной жизни". Пушкин, например, вообразил, будто все дело в шумной вечеринке, которую в Петербурге "давал Филимонов и на которой были Пушкин, Жуковский и другие" [32]. Вяземскому и Пушкину было невдомек, что царь и Бенкендорф пользовались готовыми формулами о "развратной жизни" Вяземского и его дурном влиянии на молодых людей, формулами из того самого анонимного доноса (ноябрь 1826 г.), о котором шла речь выше.

Впрочем, не зная текста давнего доноса Булгарина, Вяземский и Пушкин в 1828 году уже отлично догадывались (и сами, и с помощью осведомленного Дашкова), откуда "ветер дует": много лет спустя, комментируя всю эту историю в полном собрании своих сочинений, Вяземский писал:

"По всем догадкам это булгаринская штука. Узнав, что в Москве предполагают издавать газету, которая может отнять несколько подписчиков у Северной пчелы, и думая, что я буду в ней участвовать, он нанес мне удар из-за угла".
Вяземский вспомнил, что, по мнению Пушкина, "действовал один Булгарин, а Греч разве что потакал" [33]

Любопытно, что и после того, как выяснилась неосновательность доноса на Вяземского и "Утренний листок", III Отделение составило новую записку (в ответ на запрос о Погодине министра народного просвещения); в текст были включены большие выдержки из ранней булгаринской записки-доноса 1826 года, а также доноса от 30 декабря 1827 года [34].

Одна из резолюций царя на каком-то документе гласила: "Доносить легко, доказать мудрено" [35] Тем не менее доносы принимались охотно, изучались внимательно...

Как видим, обширный свод документов о тайной слежке за Пушкиным, представленный в свое время Б. Л. Модзалевским, пополняется теперь несколькими новыми, в том числе одним из самых ранних и выразительных (булгаринская "экспертиза" в ноябре 1826 г.).

Пушкин, Вяземский, Погодин, все более настороженно относясь к Булгарину и Гречу, до поры до времени не догадывались об их прямом осведомительстве и не прерывали с ними "дипломатических отношений" [36].

Если известные записки о лицейском духе, Арзамасе, книгопечатании и цензуре еще не представляли из себя прямого "шпионского действия" и скорее только подчеркивали испуганную лояльность Булгарина и Греча, то записка-донос на Погодина, Пушкина и Вяземского в ноябре 1826 года - документ, не требующий объяснений насчет его характера. "Экспертиза" в связи с перехваченным письмом Погодина к Пушкину - одно из первых серьезных полицейских заданий Булгарину [37] сразу же после удачного дебюта "энтузиаст" был отмечен: 22 ноября 1826 года последовал указ Сенату:

"Обращая внимание на похвальные литературные труды бывшего французской службы капитана Фаддея Булгарина, всемилостивейше повелеваем переименовать его в VIII класс и причислить на службу по Министерству народного просвещения" [38].
Доносы на Пушкина и его друзей, как видим, накапливались с осени 1826 года, когда поэт был возвращен из ссылки, когда готовил записку "О народном воспитании". Николай I не отменял той двойственности в отношении Пушкина, о которой мы не устаем говорить. Прощение следовало за неприязнью, слежкой, недоверием.

Если сентябрьская беседа рождала впечатление согласия, "прилива" в отношениях поэта с властями, то в октябре-ноябре 1826-го все это уравновешивалось новым отливом, "головомойкой"...

Повторяем, что Пушкин писал записку "О народном воспитании", основываясь на собственных представлениях о "8 сентября", - документ же будут читать Бенкендорф и царь, настроенные в жестком духе "октября - ноября".

ЗАПИСКА

Напомним, что официальное задание составить ее Пушкин получил 30 сентября; черновики разрабатывались в Москве, вероятно, к концу октября были завершены и к 15 ноября переписаны в Михайловском. Поэт собирался до 1 декабря вернуться в Москву "и уже, вероятно, оттуда послать записку Бенкендорфу, показав ее предварительно ближайшим друзьям, начиная с Вяземского" [39].

Несчастный случай, ушиб при падении из ямской повозки при выезде из Пскова, заставил Пушкина провести почти весь декабрь в местной гостинице. "За это время он отдал свою рукопись в переписку и прямо из Пскова, внеся в копию несколько поправок и дополнений, но никому из друзей не показав, отправил ее в Петербург, Бенкендорфу" [40].

Н. В. Измайлов полагал, что шеф жандармов не торопил поэта, однако с этим нельзя согласиться: Пушкину переслали рассерженное письмо Бенкендорфа от 22 ноября, и "обвиняемый" встревожился. 29 ноября из Пскова он отправляет два письма - свежие, непосредственные отклики на только что полученный выговор. Во-первых, Погодину с просьбой: "Ради бога, как можно скорее, остановите в московской цензуре все, что носит мое имя - такова воля высшего начальства" ; на конверте поэт приписал: "Для доставления как. можно скорее господину Погодину" (XIII, 307).

Затем - "покаянное" письмо Бенкендорфу, где Пушкин объяснял свое молчание тем, что он "чужд ходу деловых бумаг", а попытку опубликовать несколько "мелких сочинений" просил считать неумышленной, ибо - "мне было совестно беспокоить ничтожными литературными занятиями моими человека государственного среди огромных его забот" (XIII, 308). В ответ на слухи, что он без спроса читает свою трагедию, Пушкин посылал прямо из Пскова ту единственную рукопись "Бориса Годунова", которой располагал.

Ни в письме-нагоняе Бенкендорфа от 22 ноября, ни в пушкинском ответе не упоминается записка "О народном воспитании"; однако, опасаясь новых упреков, Пушкин решил не дожидаться возвращения в Москву и отдал переписать свой автограф кому-то из лучших псковских писарей. К середине декабря записка была уже у Бенкендорфа, тот представил ее царю, а Николай I написал по-французски: "Посмотрю, что это такое" [41]

Повторим, что поэт работал над запиской до первого грозного выговора, отдал же ее перебелить и послал по адресу после "головомойки". Вылечиваясь от ушибов в Пскове, он, несомненно, многое обдумал, яснее понял характер отношений с властью: в письме шефу жандармов от 25 ноября ссылался на то, что "худо понял высочайшую волю государя" (XIII, 308). Эта формула много шире, нежели ее употребление в официальном тексте. Поэт теперь действительно много яснее понимает, чего от него хотят. Чуть позже скажет А. Н. Вульфу по поводу записки "О народном воспитании": "Я был в затруднении, когда Николай спросил мое мнение о сем предмете. Мне бы легко было написать то, чего хотели, но не надобно же пропускать такого случая, чтоб сделать добро" [42].

Пушкин в результате не только сохранил первоначальный текст записки, сочиненный до выговора, но в некоторых местах усилил его "в опасную сторону" [43]

Конечно, не следует преувеличивать оппозицию поэта в этот период: встреча с царем была совсем недавно - наиболее лояльные стихи ("Стансы", "Друзьям") впереди. Но при том окрик свыше безусловно возмутил и пушкинское чувство собственного достоинства. Уже в то время он постоянно придерживается принципа, который несколько лет спустя вспомнит, опять же после очередного конфликта с властями, - принципа Ломоносова: не быть холопом у царя земного, "ниже у господа бога".

Именно следование этому принципу, может быть, и привело к сложности текста, некоторые места которого и сейчас непросто истолковать. Ведь поручение имело явный характер политического экзамена, причем поэту было указано и направление работы. От него ждали, чтоб он осудил существующую систему воспитания как одну из причин декабристского движения. Пушкин в общем довольно ясно понимал, чего от него хотят; отсюда, как справедливо утверждал Д. Д. Благой, язык записки, подчас ее "официальная фразеология", "заимствованная из царского манифеста о событиях 14 декабря" [44].

Однако Николай интуитивно почувствовал подвох, и поэт в упомянутой беседе с Вульфом описал результат своей записки точно тем же оборотом, каким поведал друзьям о первом выговоре Бенкендорфа: "Мне вымыли голову" [45]

"Записка" не публиковалась ни при жизни поэта, ни долгие годы спустя; впервые ее текст был напечатан в 1872 году по черновой рукописи, и лишь в 1884 году академик М. И. Сухомлинов опубликовал не только текст Пушкина, но и пометы императора. Хотя состоят они только из вопросительных знаков (и одного восклицательного), однако дают представление о царском отношении к пушкинским мыслям: тех словах, которые Николай I мог бы написать в ответ почти на каждый тезис записки [46].

Таким образом, получается как бы диалог, новая беседа поэта с царем через два с небольшим месяца после первой. Ряд суждений, формулировок Пушкина, очевидно, отражают его версию насчет 8 сентября 1826 года; пометы Николая-царская интерпретация той же аудиенции.

Мы понимаем разницу между живым разговором и письменным докладом; конечно - учитываем события, случившиеся за те несколько недель, что разделяют два разговора. И все же - имеем право на осторожное сопоставление кремлевской встречи и Михайловской записки.

ДИАЛОГ [47]

Пушкина просили представить свое мнение "о воспитании юношества"; почему - именно юношества? Вероятно, потому, что его запретные стихи имели максимальное хождение в кругу декабристской молодежи; потому, что царя беспокоил так называемый "лицейский дух", о чем толковала соответствующая записка Булгарина [48]; наконец, Пушкин, как видно, обсуждал с царем 8 сентября именно вопрос об идеалах молодого поколения. Поэт, однако, понимал неразрывность общих проблем воспитания, просвещения - того, что касалось не только юных, но всех жителей России. Поэтому сам от себя он расширяет предложенную тему и озаглавливает записку - О народном воспитании.
 

Последние происшествия обнаружили много печальных истин. Недостаток просвещения и нравственности вовлек многих молодых людей в преступные заблуждения. Политические изменения, вынужденные у других народов силою обстоятельств и долговременным приготовлением, вдруг сделались у нас предметом замыслов и злонамеренных усилий.

Николай I не стал возражать вопросительным знаком против этих строк, как чуть ниже - почти против каждой мысли; впрочем, не видно и восклицательного знака или других следов особого царского одобрения.

Пушкин тщательно отделывал это место записки, как видно по черновику, где появляются и зачеркиваются важные слова: "политические изменения <...> у нас еще не требуемые ни духом народа, ни общим мнением, еще не существующим, ни самой силой вещей".

Кое-что, безусловно, усиливалось для "высочайшего заказчика"; употребляются "официальные термины" (преступный, злонамеренный); но дело все же не в этом. Пушкин пишет действительно то, что думает. Слова о "преступных заблуждениях", возможно, являются парафразом карамзинского - "заблуждения этих молодых людей есть заблуждения века".

Пушкин с карамзинской формулой был согласен; так же как с тем, что движение, восстание еще не имело той почвы, той органической естественности, подготовленности, как было, например, во Франции конца XVIII столетия. Пушкин так думал примерно с 1823 года и этот свой новый взгляд на историю зафиксировал и в черновых "Замечаниях на Анналы Тацита" (1826- 1828 гг.), и в известных словах из письма к Дельвигу - о необходимости смотреть на события "взглядом Шекспира", то есть - исторически.

Без всякого сомнения, подобные мотивы прошли через весь разговор поэта с царем 8 сентября 1826 года; об этом подробно говорилось в предшествующей главе. Задолго до восстания Пушкиным была освоена, осмыслена историчная по своей сущности идея: о том, что - нравится это или не нравится - а надо признать историческую обусловленность, серьезную основу для существования самодержавия в стране, иначе оно не продержалось бы столько веков. Признание "силы вещей" (что уже видно по черновым заметкам в начале записки и что потом будет повторено и подтверждено) позволило Пушкину свободно развивать собственные мысли перед императором, отнюдь не отрекаясь от друзей и товарищей. Ведь еще задолго до царского допроса он считал крайние, революционные действия беспочвенными.

Заметим кстати, что Пушкин прилагает эпитет "злонамеренные" к усилиям, средствам, практическим действиям декабристов; замыслы же их никак не принижены; планы, мечты революционеров - это "дум высокое стремленье" [49].

В словах о "печальных истинах" легко уловить мемуарные признания самого Пушкина: царь упрекнул его в декабристских настроениях, декабристских стихах, - поэт должен был признать перемену некоторых своих воззрений, достигнутую тяжкой, печальной ценой скитаний, гонений, сомнений, размышлений.

Здесь и после, почти везде в этой записке, поэт говорит о себе...

Повторим мысль, высказанную нами раньше в книге "Пушкин и декабристы".

"Принято говорить об «ограниченности» Пушкина по отношению к декабристам. Да, по решимости, уверенности идти в открытый бунт, жертвуя собой, декабристы были впереди своих соотечественников. Первые революционеры поставили великую задачу, принесли себя в жертву и навсегда остались в истории русского освободительного движения. Однако Пушкин на своем пути увидел, почувствовал, понял больше..."
Он открыл "проблему проблем" - народ, мнение народное...
 
Лет 15 тому назад молодые люди занимались только военною службою, старались отличиться одною светской образованностию или шалостями; литература (в то время столь свободная) не имела никакого направления; воспитание ни в чем не отклонялось от первоначальных начертаний. 10 лет спустя мы увидели либеральные идеи необходимой вывеской хорошего воспитания, разговор исключительно политический; литературу (подавленную самой своенравной цензурою), превратившуюся в рукописные пасквили на правительство и возмутительные песни; наконец, и тайные общества, заговоры, замыслы более или менее кровавые и безумные.

Блестящий краткий очерк целой эпохи, в основе которого (так же как и других фрагментов записки) пушкинские мемуары, далеко не полностью уничтоженные в ожидании обыска [50].

"Лет 15 тому назад", то есть 1811 год, до Отечественной войны - время пушкинского раннего отрочества, прощания с Москвой, поступления в Лицей; вот какие времена сопоставляются с нынешними. Пушкин идеализирует, вероятно нарочито, спокойствие той эпохи; на самом деле он хорошо знал, и предвоенные годы уж были начинены грозою (недавняя французская революция, убийство Павла I). Не отыскивая буквальной точности в пушкинских оценках, заметим при этом - как верно определен "скачок", взрыв, то ускорение общественного развития после 1812 года, о котором писали многие мемуаристы. И. Д. Якушкин, к примеру, считал, что молодые люди, вернувшиеся с войны, по своим понятиям обогнали прежние поколения "на сто лет" [51].

Пушкин не раз обращался в своих сочинениях к 1812-1820 годам, времени своей бурной юности: в десятой главе "Евгения Онегина" представит картину декабристских "сходок" и "заговоров", поместит и себя на эти собрания ("читал свои ноэли Пушкин"), - и все это будет не раз сопровождено улыбкой зрелого Пушкина над тем, что ему позже покажется порывом молодости. Примерно тогда же, когда завершался "Онегин", через 3 года после возвращения из ссылки и "николаевского экзамена", Пушкин заставит одного из своих героев припомнить 1818 год: "В то время строгость правил и политическая экономия были в моде. Мы являлись на балы, не снимая шпаг, - нам было неприлично танцевать и некогда заниматься дамами. Честь имею донести тебе, теперь все это переменилось" (VIII, 55).

В строках записки "О народном воспитании" насчет "вывески" либеральных идей, моды на политику и "безумных замыслов" также легко заметить полускрытую иронию автора ("заговоры между лафитом и клико"), нарочитое снижение серьезности того, что когда-то начиналось. Мысль о преобладании внешних, наносных причин восстания над внутренними Пушкин сгущает и старается убедить своего собеседника: если столь многое в декабристском движении от моды, "внешности", то из этого как будто следует, что не должно уж так опасаться и так карать; постоянная для поэта мысль о милости к декабристам, конечно, присутствует уже и здесь. Так же, как мысль о немалой вине самой власти в происшедших событиях.

Поскольку Пушкина не спрашивают про общее положение в стране, он ни словом не касается главных "язв" - крепостничества, солдатчины, военных поселений. Однако в рамках своей темы, и так сознательно расширенной, постоянно будет рисовать отрицательные картины, толковать о дурных приемах воспитания, заведенных правительством.

Пушкина не спрашивают и о литературе (на что он скромно намекнет в конце записки), но поэт не упускает случая напомнить, что литература до 1812 года была очень свободной (а заговоров-де не было!), в последующие же годы "самая своенравная цензура" и, естественно, - хождение "рукописных пасквилей и возмутительных песен" (уж Пушкину это хорошо известно, и он, обороняясь, наступает).

Весь краткий исторический экскурс "Записки" Николай прочитал без возражений; в той части разговора 8 сентября, где говорилось о прошлом Пушкина, мы знаем, была затронута и "своенравная цензура", и "старые грехи", - вольные стихотворения Пушкина, широко известные царю как следователю по делу декабристов. Перечень "декабристских фактов" был для обоих собеседников как бы повторением пройденного; более острым являлся вопрос о коренных причинах всего происшедшего. Николая I в какой-то степени устраивал взгляд на бунтовщиков как на людей, не имеющих почвы в стране. Но одновременно царь понимал, чувствовал глубочайшую серьезность происшедшего. И свой взгляд "обосновал" суровыми приговорами бунтовщикам... Концы с концами как-то не сходились: почвы нет, и в то же время почва есть. Поэтому царь, мы догадываемся, с первых строк пушкинской записки с подозрением и недоверием глядел: куда клонит автор?
 

Ясно, что походам 13 и 14 года, пребыванию наших войск во Франции и в Германии должно приписать сие влияние на дух и нравы того поколения, коего несчастные представители погибли в наших глазах...

На полях против этих строк - первый вопросительный знак царя: Пушкину ясно, императору же совсем не ясно... Тут материя не простая.

Казалось бы, Николай должен ухватиться, поддержать мысль о "дурном" влиянии Запада; позже, как мы знаем, этот мотив усилится, начнут постоянно противопоставлять российскую "тишину" и западные смуты; позже - после новых туров европейских революций, после того, как будет усилен курс на "народность" (о том речь еще пойдет).

Во время процесса над декабристами тоже была сделана попытка - выгодно объяснить свободомыслие западным, "карбонарским" влиянием: в показаниях арестованных отыскивались следы их связей с итальянскими, французскими, английскими "либералами"; в поощрении революции было даже заподозрено австрийское посольство в Петербурге (посол Лебцельтерн - родственник декабриста Трубецкого). Именно для выяснения "заграничных связей" тайного общества был специально возвращен из Сибири и дополнительно допрошен декабрист А. О. Корнилович... [52]

Должного количества убедительных фактов, однако, не нашлось: сам список заговорщиков, представлявших коренные дворянские фамилии, сам перечень их требований - все это слишком уж свидетельствовало о внутренних, российских причинах возмущения. Д. Н. Блудов в секретном приложении к "Донесению" признавал, что производился розыск насчет "западного участия" в событиях, однако "по точнейшим исследованиям оказывается, что нет основательных причин питать сии подозрения" [53]. К тому же Николай I понимал, что усердный поиск заграничных связей может ухудшить отношения с западными державами.

Возможно, в пушкинском суждении Николаю неприятно и включение в предысторию заговора военных походов против Наполеона - того, что принято, а в будущем еще сильнее будет осваиваться официальной, патриотической идеологией. Царю нравятся заграничные походы русских армий и очень не нравится 14 декабря... Он, разумеется, помнит, что русские армии во Франции и Германии встречались с народами без крепостного права, рекрутчины, с определенными формами представительного управления; но Пушкин как будто говорит не об этом - только о воздействии на русское офицерство западного либерализма. Поэт сам, по-видимому, чувствует неясность, недостаточность этой формулы и несколькими строками ниже объявит, что дело не только во влиянии "чужеземного идеологизма"; вообще в записке "О народном воспитании" дальше почти ничего не говорится об иностранном влиянии...
 

...должно надеяться, что люди, разделявшие образ мыслей заговорщиков, образумились: что, с одной стороны, они увидели ничтожность своих замыслов и средств, с другой - необъятную силу правительства, основанную на силе вещей. Вероятно, братья, друзья, товарищи погибших успокоятся временем и размышлением, поймут необходимость и простят оной в душе своей. Но надлежит защитить новое, возрастающее поколение, еще не наученное никаким опытом и которое скоро явится на поприще жизни со всею пылкостью первой молодости, со всем ее восторгом и готовностью принимать всякие впечатления.

На этом как бы заканчивается первая глава пушкинской записки-краткая оценка причины недавних событий.

Снова повторим, что почти каждая строка Пушкина находит аналогию в других его сочинениях, писанных примерно в ту же эпоху; центральная мысль - "ничтожность замыслов и средств" заговора и "необъятная сила правительства, основанная на силе вещей" - прежде была уже серьезно затронута в "Замечаниях на Анналы Тацита". В записке же "О народном воспитании" Пушкин с особой тщательностью отделывал наиболее ответственную фразу.

Первоначально он написал про "необъятную силу правительства, основанную на духе народа..."; поэт в то время действительно считал, что правительство имеет традиционную историческую опору в народе ("царистские иллюзии", влияние церкви) - и в конце концов это было одним из признаков страшной удаленности членов тайного общества от большинства населения. Однако вопрос о "духе народа" был все же не совсем ясен - мелькнуло ведь в начале черновика: "общее мнение еще не существующее". Народ - объект глубочайших размышлений Пушкина; год назад "Борис Годунов" был завершен тем, что масса, поощряемая "новыми хозяевами", восклицает: "Да здравствует царь Димитрий Иванович!" Несколько лет спустя, по пути в типографию, последняя фраза будет заменена: "Народ безмолвствует".

Проникновение в народный дух - эта задача у Пушкина впереди. "Пугачев" еще не появился на горизонте...

В беседе с царем народ, конечно, упоминался: и тяжелое его положение, и, разумеется, то обстоятельство, которое не уставала подчеркивать власть - что крестьяне и горожане в основной своей массе остались равнодушными, не приняли, не поняли заговора (хотя толпы петербургской черни, готовые 14 декабря вступить в дело, заставляли задуматься об иных исторических возможностях [54]. Согласно Струтыньскому, Николай между прочим сказал Пушкину о "черни": "Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный царь был для нее живым представителем божеского могущества и наместником бога на земле" [55]. В это же время, 25 ноября 1826 года великий князь Константин Павлович с удовлетворением писал Бенкендорфу о "состоянии умов":

"Я был бы более чем обрадован, узнав, что общественный дух освобождается от заблуждений и явно очищается. Вы так же, как и я, дорогой генерал, хорошо знаете, что дух большинства народа всегда был очень хорош для нас <...> Любовь к порядку и спокойствию укоренилась во всех классах и сословиях" [56].
Пушкин в своей записке снимает противопоставление мятежников и "народного духа", оставляя более общую формулу - "необъятная сила вещей": сюда входит и народ, проявляющий верноподданнические чувства, и народ безмолвствующий...

Столь же осторожно отделывается другая важнейшая мысль о милосердии. Слова "братья, друзья, товарищи погибших" как будто перенесены Пушкиным из его письма к П. А. Вяземскому, написанного еще в Михайловском, 14 августа 1826 года, под впечатлением от приговора декабристам: "Еще-таки я все надеюсь на коронацию: повешенные повешены, но каторга 120 друзей, братьев, товарищей ужасна" (XIII, 291).

Добрые, дружеские его характеристики осужденных связаны с надеждою на царскую милость, прощение; коронация прошла, но некоторое смягчение каторжного срока было совсем не то, о чем мечтал поэт; вместо пожизненного заключения было объявлено 20-летнее; имевший 20 лет получал 15 и т. д.

Пушкин надеялся на другую милость, более близкую к той, которая внезапно коснулась его самого.

Кроме того, он выражает надежду, что близкие "погибших" (а также, разумеется, сами "погибшие" - этот термин часто применялся к тем, кто формально жив, но погиб политически), что они "образумятся", "успокоятся", "поймут необходимость и простят оной...".

Речь идет не о царском прощении - и, конечно же, не о покаянии, унижении "виновных": Пушкин говорит о возможности для многих - как бы последовать его примеру, "успокоиться" с достоинством. Замечателен оборот: "поймут необходимость и простят оной": не вымаливать прощение у власти - но простить необходимости!

Снова многое сообщает черновик, где было: "братья, друзья, товарищи <...> простят в душе своей необходимость и с надеждою на милость монарха, не ограниченного никакими законами..." Мелькнул вариант - "с надеждою на великодушие", но затем вся фраза о монархе зачеркнута. Почему же?

Потому, вероятно, что в той или иной форме Николай намекнул на будущее прощение во время беседы 8 сентября... Позже, мы хорошо знаем, поэт постоянно будет призывать "милость к падшим"; этот мотив появится в стихах, обращенных к Николаю через несколько недель после завершения записки. Однако сейчас Пушкин ограничивается дальним окольным намеком на собственный пример "успокоения и размышления" - и переходит к главной части, прямому разговору о "народном воспитании".
 

Не одно влияние чужеземного идеологизма пагубно для нашего отечества; воспитание, или, лучше сказать, отсутствие воспитания есть корень всякого зла. Не просвещению, сказано в высочайшем манифесте от 13-го июля 1826 года, но праздности ума, более вредной, чем праздность телесных сил, недостатку твердых познаний должно приписать cue своевольство мыслей, источник буйных страстей, сию пагубную роскошь полупознаний, сей порыв в мечтательные крайности, коих начало есть порча нравов, а конец - погибель. Скажем более: одно просвещение в состоянии удержать новые безумства, новые общественные бедствия.

Пушкин переходит от внешних, "заграничных" причин - к основным, внутренним; при оценке событий пробует взять себе в союзники самого царя, вернее, подписанный им манифест...

И тем не менее царь выставляет вопросительный знак против слов "отсутствие воспитания есть корень всякого зла" и еще один вопрос против последней фразы - об одном просвещении, которое в состоянии удержать "новые безумства, новые общественные бедствия".

Разумеется, мы не вправе однозначно толковать каждый царский "вопрос" как признак недовольства: в отдельных случаях Николаю I пушкинская мысль могла показаться неясной, предлагаемые меры - сомнительными и т. п. Однако вся совокупность высочайших недоумений (см. ниже) говорит об идеологических разногласиях с поэтом, а начало серьезного разногласия именно в только что приведенных пушкинских строках. Пушкин ведь сформулировал главную мысль, о чем без сомнения было говорено 8 сентября. Поэт и царь как будто согласились, что просвещение важно, необходимо; более того - Николаю нравилось, что Пушкин верит в просвещение, а не в восстание; монарх как будто предложил союз, совместные действия на ниве просвещения - "пиши, я буду твоим цензором".

Но царь хорошо знает, что ему нужно. В манифесте, написанном рукою Сперанского (и датированном днем казни пяти декабристов), не совсем та, а точнее говоря, совсем не та мысль, которую старается извлечь оттуда Пушкин: в тексте, правда, оговорено, что вина не возлагается на просвещение; но отнюдь не утверждается, будто "одно просвещение" - панацея от всех бед. Царский манифест 13 июля требовал более всего и прежде всего верноподданнических чувств, смирения, благонамеренности:

"Да обратят родители все их внимание на нравственное воспитание детей <...> Не от дерзостных мечтаний, всегда разрушительных, но свыше усовершаются постепенно отечественные установления, дополняются недостатки, исправляются злоупотребления" [57]
Николаю I уже и теперь, а в дальнейшем все больше, нравятся "простые", пусть мало просвещенные, мало воспитанные, но безоговорочно преданные престолу люди как из высшего сословия, так и из простого народа. Поэтому - не "отсутствие просвещения", а недостаток воспитания в официальном духе, недостаток благонамеренного усердия - вот где для царя и Бенкендорфа "корень зла". Вопрос же о том, может ли просвещение "удержать новые безумства", для власти более чем спорен и сомнителен.

В 1822 году Пушкин в своих потаенных, декабристских по духу "Некоторых исторических замечаниях" [58] писал о Петре I, который "не страшился народной Свободы, неминуемого следствия просвещения" (XI, 14). Речь шла о том, что дух народа, состояние умов позволяли Петру вводить такие преобразования, которые были чреваты освободительными идеями; однако "Петр I не страшился...", ибо "доверял своему могуществу и презирал человечество, может быть, больше, чем Наполеон" (XI, 14).

Формула Пушкина действительна почти для всего XVIII века: "выгоды просвещения" для власти и дворянства значительно перевешивали возможные "невыгоды": главная проблема - где найти достаточное число образованных людей; в сравнительно немногочисленные учебные заведения еще приходилось заманивать, на некоторых факультетах Московского университета, бывало, училось по одному студенту.

Первая угроза, первый страх власти перед просвещением относится к 1790-м годам: уже обозначился кризис крепостнической системы, ударили громы французской революции - и Екатерина II арестовывает не только Радищева, и Новикова, но также и многие книги. Просвещение "заподозрено", и в этом отношении царствование Павла I было продолжением последних екатерининских лет: вместо "просвещенного абсолютизма" утверждался непросвещенный, консервативный.

Однако просвещенный вариант к тому времени еще не был исчерпан до конца для самодержавия и дворянства: в царствование Александра I создается пусть весьма ограниченная, но единая система образования, открывается несколько университетов, лицеи, гимназии. Наставник Лагарп уверял в 1801 году своего ученика Александра, что насаждение грамотности, школ, университетов в сочетании с разумным законодательством "разумного самодержца" - надежный, единственный путь страны к прогрессу [59]. Однако время, когда самодержец мог совсем "не страшиться неминуемого следствия просвещения", минуло давно. Слишком тесно вопрос о народном воспитании был связан с другими, главнейшими проблемами - о крепостном праве, политическом устройстве.

Пока Александр I не оставлял общих реформаторских проектов ("молодые друзья" императора в первые годы его правления, деятельность Сперанского в 1808- 1812 гг., проекты освобождения крестьян и конституционные планы 1818-1820 гг. [60]) - до той поры в общем поощрялось и просвещение; страх высшей власти перед последствиями возможных реформ, нарастающая угроза "слева" (бунты крестьян, военных поселян, первые декабристские общества, влияние европейских революций), молчаливая, но страшная оппозиция реформам "справа" (крепостники, бюрократический аппарат) - все это в 1820-х годах опять привело к довольно резкой смене просветительского курса на охранительный.

Впервые за сто лет, проше/диие после петровских преобразований, были введены определенные ограничения для поступления в высшие учебные заведения - прежде всего плата "умеренная и постоянная" (1817) [61], изменение учебных планов, исключение или сокращение ряда "опасных" предметов (философия, естественное право), расширение преподавания Священного писания и древних языков.

Преследование петербургских профессоров попечителем Руничем, а казанских - Магницким было новым, весьма симптоматичным явлением. Эти гонения, имевшие целью пресечь неминуемые следствия просвещения даже ценой урезания самого просвещения, явно запоздали. Российская жизнь, "народное воспитание" уже успели создать декабристов, Пушкина, активный образованный дворянский слой... Можно сказать, что в первой четверти XIX века просвещение вело к свободе, но противодействие ему - тоже вело к свободе.

Александр Бестужев доказывал Николаю I, что "едва ли не треть" образованных людей думает как декабристы; Каховский же заявлял, что "из тысячи молодых людей не найдется и ста человек, которые бы не пылали страстью к свободе" [62]

Герцен позже не раз замечал, что пушки, расстрелявшие декабристов, одновременно били и в Петра Великого, вокруг памятника которому выстроились восставшие.

В самом деле, никто не думал объяснять восстание 14 декабря "дикостью", "невежеством", - что веком раньше относили к сопротивлению стрельцов, сторонников царевича Алексея и других противников власти, Нет, восстали просвещенные и даже просвещеннейшие люди, и неслучайно Карамзин перед смертью опасался, что теперь на волне подавления мятежников усилится "аракчеевское невежество".

Правительство хорошо понимало, что без просвещения ему никак нельзя - иначе не будет пушек, кораблей, дорог и других вещественных признаков силы; даже самые реакционные деятели режима были формально людьми просвещенными, во всяком случае, получившими "приличествующее воспитание". В то же время в стране с населением 50 миллионов человек к весне 1826 года во всех школах, училищах, гимназиях, университетах, академиях числилось всего 69677 учащихся [63]. Число же грамотных вряд ли превышало три-четыре процента населения [64]

Итак, без просвещения нельзя - но и с просвещением нельзя; каким образом сохранить все положительные, необходимые стороны просвещения, но избежать его постоянных спутников-вольности, либерализма, революции - вот коллизия, о которой постоянно размышляли Николай I и его люди. "Свод показаний членов тайных обществ о внутреннем состоянии государства", переданный для секретного рассмотрения высшим должностным лицам империи, неслучайно начинается с раздела "Воспитание". До и после пушкинской записки царь постоянно поощрял к высказываниям на ту же тему многих лиц, и в конце концов располагал целым сводом разных "мнений". Большинство их авторов, кроме суждений по частным вопросам, высказывало и общие соображения, обычно хорошо представляя, чего от них ждут. Генерал Витт советовал царю пресечь домашнее образование и "благовоспитанную полуученость" [65]

Еще 9 апреля 1826 года царь прочел и выставил два восклицательных знака и нотабене против одного места в большой записке графа Лаваля (от 10 марта 1826 г.): речь шла о некоторых основах, коренных принципах российского просвещения, поощрявших юношество к неповиновению, что (по мнению Лаваля) "уничтожает плоды этого просвещения, делает невыносимым иго любого авторитета, ведет к оппозиции любому социальному порядку" [66].

Булгарин в записке "Нечто о царскосельском лицее..." настаивал:

"В просвещении - пренебрежено главнейшее: воспитание и направление умов к полезной цели посредством литературы <...> Государь наш начал пещись о воспитании. Дай бог, чтобы ему удалось выбрать на безлюдьи хороших начальников учебных заведений. Но у нас нет вовсе Педагогов, и один только счастливый случай может указать полезных людей, которые бы с искусством исполняли благие виды государя. Ныне наступил век убеждения, и чтобы заставить юношу думать, как должно, надобно действовать на него нравственно".
В то же время автор записки предлагал действовать "на убеждение убеждением", "исправимых - ласкать, поддерживать, убеждать и привязывать к настоящему образу правления" [67].

Любопытна записка от 20 апреля 1826 года харьковского попечителя А. А. Перовского, известного писателя, выступавшего под псевдонимом Погорельский.

"По мнению моему, - писал автор, - цель учебных заведений в России относительно просвещения народного главнейше должна состоять в распространении познаний, на положительных и точных науках основанных. Мы имеем нужду в медиках, химиках, технологах, - но весьма сомнительно, чтобы появление в отечестве нашем русских кантов и фихте принесло какую-либо оному пользу <...> Я не говорю, что надлежит запретить преподавание наук отвлеченных и уничтожить кафедры оных, при университетах учрежденные; но полагаю, что необходимо нужно бы было заключить преподавание сие в пределы самим правительством назначенные, и резкими чертами отделенные от всякого самовольного лжемудрствования" [68]
Далее Перовский пишет о главной цели просвещения:
"Цель сия во всех землях должна состоять в воспитании настоящего поколения соответственно системе того государства, которому, по определению провидения, оно принадлежит. В России же при образовании юношества надлежит в особенности избегать всего, что только, каким бы то ни было образом, может ослабить приверженность к престолу, сему краеугольному камню всего огромного здания. Каждое отступление от сего правила рано пли поздно должно произвесть вредные последствия" [69].
Затем автор записки предлагает некоторые меры, которые позже будут в той или иной форме приняты правительством. Он - решительно против отмены в училищах телесных наказаний; советует не слишком рано продвигать молодого человека по службе, ибо "в 18 или 20 лет он считает себя в силах помышлять о преобразовании государства, и в праве действовать сообразно своим предположениям".

Сверх того автор записки предлагает "...для избежания вредного лжемудрствования в науках отвлеченных во всей империи ввести однообразное преподавание оных, по книгам, правительством одобренным, от которых отступать профессорам ни в каком случае позволять не следует" [70]

В целом Перовский против тех гонений на просвещение, что были в конце царствования Александра; он враг "библейских и мистических обществ", но одновременно ему не нравятся и чрезмерные вольности начала XIX века.

Перовский - личность незаурядная, просвещенная; тем разительнее отличие характера, духа его записки и пушкинских соображений.

Поэт как будто находил при первой встрече общий язык с монархом в том духе, что - сначала просвещение, а потом свобода; однако Николай явно "соглашался" на просвещение только вместе с изъявлением безоговорочной верноподданности.

Без сомнения мотив благонамеренности звучал и 8 сентября в речах Николая, однако поэт как бы не все "расслышал", не хотел расслышать. Он тогда более был поражен положительной стороной разговора, нежели предостережением, угрозой. Теперь же два вопросительных знака Николая I (а за ними целый град других!) как бы объясняют Пушкину то самое, в чем он недавно признался Бенкендорфу: "худо понял высочайшую волю государя".
 

Чины сделались страстию русского народа. Того хотел Петр Великий, того требовало тогдашнее состояние России. В других землях молодой человек кончает круг учения около 25 лет; у нас он торопится вступить как можно ранее в службу, ибо ему необходимо 30-ти лет быть полковником или коллежским советником. Он входит в свет безо всяких основательных познаний, без всяких положительных правил: всякая мысль для него нова, всякая новость имеет на него влияние. Он не в состоянии ни поверить, ни возражать; он становится слепым приверженцем или жалким повторителем первого товарища, который захочет оказать над ним свое превосходство или сделать из него свое орудие.

Приведенный абзац - один из немногих-без царского вопроса: о молодости, молодых горячих головах говорилось в кремлевском кабинете и применительно к Пушкину, и к "погибшим". Николая и его министров в эту пору сильно беспокоила молодая часть офицерства, чиновников. Действительно, средний возраст активных декабристов составлял примерно 26 лет; даже "старейшие" были совсем не старыми; 33-летний Пестель, 30-летние Рылеев и Никита Муравьев... Сам Пушкин, окончив Лицей в 18 лет, уже был человеком, получившим высшее образование.

Юные поручики, молодые полковники, генералы, советники были характерной чертой российского дворянского правления в конце XVIII - начале XIX века. Связанное и с быстрым продвижением благодаря знатности, протекции и, главное, с ускоренным производством в период наполеоновских войн, - это обстоятельство было одним из могучих источников побед и успехов, каких Российское государство добивалось во внешней политике, отчасти и внутри страны. "Молодая Россия" - известное определение русского общества преддекабрьской поры; молодость, понятно, оборачивалась иногда легкомыслием, опрометчивостью. Пушкин позже напишет о "забавах юных шалунов". Однако недостатки "слишком молодых" с лихвой окупались их энергией, чистотой. Бездумно бросившийся вперед и погибший в начале Бородинского сражения 28-летний генерал Кутайсов, конечно, сильно затруднил действия своих подчиненных, но в объеме всего этого великого сражения, всего 1812 года молодость командиров принесла, разумеется, огромные плоды.

Многое в первых декабристских сходках также определялось юной отвагой; именно молодость придавала всему движению особенный дух самопожертвования, беззаветности, высокого подвига: то, о чем Пушкин через два месяца после своей записки скажет в бесцензурном стихе -
 

Дум высокое стремленье...

                  (Во глубине сибирских руд...)


 

Толкуя о "чрезмерной молодости" друзей, товарищей, братьев, Пушкин, однако, никогда, до последнего часа, не откажется совсем от "безумных лет"; не раз пошлет им вослед слово благодарности или грустного прощания - но, разумеется, не здесь, не в потаенной официальной записке.

Впрочем, царь Николай и сам ведь отнюдь не стар: тридцать лет, возраст Никиты Муравьева, Сергея Муравьева-Апостола; многие из его ближайшего окружения тоже сравнительно молоды; и все же средний возраст 72-х членов Верховного уголовного суда над декабристами был (по нашим подсчетам) вдвое больше возраста подсудимых; одним - 27, другим - 55 лет. Мысль о том, что надо подольше задержать выход в активную жизнь и деятельность юных офицеров и чиновников, распространялась в верхах все сильнее (вспомним цитированную выше записку А. Перовского). Пройдут годы, и через шесть лет после гибели Пушкина министр просвещения С. С. Уваров с гордостью доложит царю:

"Всякий <...> увидит на скамьях университетов детей высшего сословия, отцы коих находились на службе в тех летах, когда сынам предстоит еще подвергнуться экзамену, дабы получить право сделаться питомцами университетскими" [71]
Пока же, в 1826-м, мы как будто наблюдаем внешнее согласие двух собеседников во взгляде на двадцатилетних... Но как только Пушкин переходит к конкретным мерам, царь опять недоволен.
 
Конечно, уничтожение чинов (по крайней мере, гражданских) представляет великие выгоды; но сия мера влечет за собою и беспорядки бесчисленные, как вообще всякое изменение постановлений, освященных временем и привычкою. Можно, по крайней мере, извлечь некоторую пользу из самого злоупотребления и представить чины целню и достоянием просвещения; должно увлечь все юношество в общественные заведения, подчиненные надзору правительства; должно его там удержать, дать ему время перекипеть, обогатиться познаниями, созреть в тишине училищ, а не в шумной праздности казарм. Николай ставит вопросительный знак возле слов о выгодах и беспорядках при уничтожении чинов; другой знак относился к мысли о чинах как "цели и достоянии просвещения"; третий вопрос - против общественных заведений для юношества, наконец, четвертый- насчет шумной праздности казарм.

Можно предположить, что все четыре вопроса, в сущности, относятся к спору, уже начатому чуть выше: о значении просвещения. Пушкину кажется, что "тишина училищ" лучше "шумной праздности казарм", Николаю - что училища, общественные заведения, с одной стороны, необходимы; их действительно легче контролировать, нежели ученика, к которому ходит частный учитель. Однако, с другой стороны, в лицеях, университетах быстрее зажигается вольный дух, - и можно ли верить, что юноша, "перекипев, обогатившись познаниями", станет более зрелым и умеренным, а не более свободным и непокорным?

И чины автор записки связывает с просвещением: везде у него просвещение исходная точка, в то время как царь полагает, что и вопрос о чинах, и о характере училищ и о шуме казарм должен решаться с позиций самодержавных, верноподданных: важнее всего - те или не те люди будут получать чины, наполнять учебные заведения.

Еще раз повторим, что правительственная точка зрения включала и мысль о необходимости известного просвещения, - иначе бы диалог и не начался, - но Пушкин предлагает больше доверять науке, учению, новизне...

Можно сказать, что, дойдя до этого места записки, царь уже выработал иа нее общий взгляд, который сохранится и в дальнейшем: пока поэт констатирует недостатки воспитания, незрелость заговора, другие отрицательные стороны российской жизни, - Николай принимает. Однако, как только дело доходит до способов улучшить, исправить положение, царь возмущен в основе неверным, с его точки зрения, мнением Пушкина.

В следующем отрывке первый абзац принят царем почти полностью, но при переходе от общего к частному поэт опять обстрелян вопросительными знаками.
 

В России домашнее воспитание есть самое недостаточное, самое безнравственное; ребенок окружен одними холопями, видит одни гнусные примеры, своевольничает или рабствует, не получает никаких понятий о справедливости, о взаимных отношениях людей, об истинной чести. Воспитание его ограничивается изучением двух или трех иностранных языков и начальным основанием всех наук, преподаваемых каким-нибудь нанятым учителем. Воспитание в частных пансионах не многим лучше; здесь и там оно кончается на 16-летнем возрасте воспитанника. Нечего колебаться: во что бы то ни стало должно подавить воспитание частное.

Надлежит всеми средствами умножить невыгоды, сопряженные с оным (например, прибавить годы унтер-офицерства и первых гражданских чинов).

Любопытно, что царь оценил вопросительным знаком слова Пушкина о необходимости подавить частное воспитание и затруднить первые чины для тех, кто обучался не под эгидой государства. Казалось бы, странно, сам Пушкин считал, что он тут несколько "подыгрывает" власти, в чем прямо признавался А. Н. Вульфу [72]. Мало того, учрежденный в мае 1826 года Комитет устройства учебных заведений с самого начала, среди прочих мер, предлагал усилить контроль, по возможности - вытеснить частное и домашнее образование. Эти предложения будут вскоре одобрены царем; с 1828 года начнут вводиться разные меры контроля за частными учителями, их заставят сдавать определенные экзамены и т. п. [73].

Если так, то чем же Николай I недоволен в соответствующих пушкинских строках? Или он не понял, хотя текст довольно ясен?

Возможно, по мнению царя, дело не в формах (частное нлн общественное заведение), а в сути, духе, в политических взглядах учащихся и студентов.

Пушкин продолжает предлагать конкретные меры, Николай не устает выставлять знаки вопроса.
 

Уничтожить экзамены. Покойный император, удостоверясь в ничтожестве ему предшествовавшего поколения, желал открыть дорогу просвещенному юношеству и задержать как-нибудь стариков, закоренелых в безнравствии и невежестве. 

Отселе указ об экзаменах, мера слишком демократическая и ошибочная, ибо она нанесла последний удар дворянскому просвещению и гражданской администрации, вытеснив все новое поколение в военную службу. А так как в России все продажно, то и экзамен сделался новой отраслию промышленности для профессоров. Он походит на плохую таможенную заставку, в которую старые инвалиды пропускают за деньги тех, которые не умели проехать стороною. Итак (с такого-то года), молодой человек, не воспитанный в государственном училище, вступая в службу, не получает вперед никаких выгод и не имеет права требовать экзамена.

Царь выставляет знак вопроса у последних, подчеркнутых Пушкиным строк этого абзаца [74]

Пушкин живыми, художественными штрихами воспроизводит хорошо знакомые ему с детства эпизоды: "старики, закоренелые в безнравствии и невежестве", "в России все продажно", взяточники-профессора... Об этом и многом подобном могла идти речь в беседе с царем. В приведенных строках уж заметна и пушкинская мысль, которую он начнет подробно разрабатывать в ближайшие годы: о внешне демократических мерах нескольких царей, приведших к усилению чиновничества, разорению и упадку старинных дворянских родов. Надежды поэта на еще не исчерпанную прогрессивную роль дворянского просвещения имели некоторую параллель с планами или, по крайней мере, словами Николая о необходимости "возрождения", "ограждения" дворянства. В 1830-1840-х годах, как известно, было издано несколько законов, направленных в эту сторону.

Казалось бы, царь в таком случае мог более благожелательно отнестись к пушкинской реплике об экзаменах; однако он, видимо, раздражен предыдущими текстами; возможно, его пока что не интересуют частности, он по-прежнему не находит в пушкинской записке того духа, который ищет.

Следующие затем несколько строк Николай I, впрочем, просто принимает к сведению.
 

Уничтожение экзаменов произведет большую радость в старых титулярных и коллежских советниках, что и будет хорошим противудействием ропоту родителей, почитающих своих детей обиженными.

Дело в том, что царь был постоянно обеспокоен "ропотом обиженных родителей": очень много знатных семейств пострадало, было задето в той или иной мере репрессиями 1825-1826 годов. Известно, что Николай, опасаясь неотысканных революционеров, в то же время боялся слишком расширить круг арестов; он подчеркнуто наградил и повысил несколько лояльных членов тех семейств, где были и "государственные преступники".

К тому же Пушкин говорит о способе привлечь стариков чиновников, что (как уже было замечено) отвечало общему неприятию молодежи Николаем I.

Опять, в который раз, царь согласен с описанием, фоном, - но тут же не приемлет очередной рекомендации.
 

Что касается до воспитания заграничного, то запрещать его нет никакой надобности. Довольно будет опутать его одними невыгодами, сопряженными с воспитанием домашним, ибо, 1-е, весьма немногие станут пользоваться сим позволением; 2-е, воспитание иностранных университетов, несмотря на все свои неудобства, не в пример для нас менее вредно воспитания патриархального.

В конце первого года своего царствования Николай еще не был тем ярым противником европейского влияния, каким сделался позже, сильно опасаясь "революционной заразы". И тем не менее уверенность Пушкина, что не нужно запрещать заграничного воспитания, вызывает очередной вопросительный знак, и он "сродни" тем, которыми были награждены пушкинские строки о частном и общественном воспитании.

Зато следующий текст удостоился уже не одного, а сразу двух царских вопросов, то есть сильного недоумения и гнева. К тому же фрагмент, столь огорчивший императора, был внесен Пушкиным уже в готовую писарскую рукопись [75]: сам вид этой "вставки" показывал, что поэт придает ей большое значение и рискует ради одного примера "испортить" должный порядок и красоту рукописи, подаваемой на высочайшее имя. Вот что разозлило царя:
 

Мы видим, что Н. Тургенев, воспитывавшийся в Геттингенском университете, несмотря на свой политический фанатизм, отличался посреди буйных своих сообщников нравственностью и умеренностью - следствием просвещения истинного и положительных познаний.

Царь и без того подозревает, что Пушкин неверно понимает роль и место просвещения в его империи, но каков же пример, предлагаемый ему в виде иллюстрации: декабрист Николай Иванович Тургенев только что, в июле 1826 года, был заочно приговорен к смертной казни, замененной во время коронации двадцатилетними каторжными работами!

Старинный друг и наставник Пушкина, ярый и постоянный противник крепостного права, "хромой Тургенев" так и остался за границей, отказавшись явиться на суд, и поэт одно время был очень обеспокоен сведениями, будто английское правительство собирается выдать его русскому. Пушкин несомненно знал об оправдательных письмах, которые Тургенев посылал в Россию и где отстаивал мирный, "законный" характер своей общественной деятельности (явно преуменьшая ее нелегальную, революционную окраску). Вполне вероятно, что и во время разговора 8 сентября, когда речь зашла о разумных, главнейших целях декабристов, могло возникнуть имя Тургенева, или, не исключено, - Пушкин рассчитывал, что его записка вызовет новые вопросы, может быть, новую аудиенцию, - и вот он не упускает случая "сделать добро".

Николай решительно отказывается поддержать разговор об отдельных просвещенных декабристах; Пушкин, изъявший, несколько выше, из текста записки намек на общую милость, "на великодушие", не преуспевает и в частном случае.

Царь, по-видимому, сильно раздражается от неожиданной встречи с врагом и далее читает Пушкина со все нарастающим озлоблением.

Пропустив без отметки несколько следующих строчек:
 

"Таким образом, уничтожив пли, по крайней мере, сильно затруднив воспитание частное, правительству легко будет заняться улучшением воспитания общественного, -

миновав это место, царь наткнулся на фразу, открывавшую следующий раздел записки, посвященный военному образованию.
 

Ланкастерские школы входят у нас в систему военного образования и, следовательно, состоят в самом лучшем порядке.

Снова два вопросительных знака, и притом не понравившийся текст впервые помечен на полях резким отчеркиванием (чего на прежних страницах не бывало) [76].

Снова царю предлагают нечто осужденное, едва ли не декабристское: еще в прежнее царствование ланкастерская система взаимного обучения была заподозрена как источник "излишних знаний", мятежных настроений солдат: узнав о "семеновской истории" 1820 года, Александр I некоторое время винил в этом событии Н. И. Греча, именно как проповедника ланкастерских методов [77]

Пятый год уже длилось дело "первого декабриста" В. Ф. Раевского, кишиневского приятеля Пушкина, который, между прочим обвинялся в "развращении нижних чинов": он использовал крамольные тексты, имена Вашингтона, Квироги во время обучения солдат и юнкеров в ланкастерских школах.

Пушкин затрагивает святая святых, армию, главную опору трона. Мысль о том, что грамотность, разные педагогические методы отнюдь не нужны солдату, была одной из постоянных в течение всего николаевского царствования. Опять Пушкин говорит "не то"...
 

Кадетские корпуса, рассадник офицеров русской армии, требуют физического преобразования, большого присмотра за нравами, кои находятся в самом гнусном запущении.

С этим царь был почти согласен, разумеется, понимая присмотр за нравами в своем, а не в пушкинском смысле. Это различие неожиданно резко выявляется в связи со следующими фразами:
 

Для сего нужна полиция, составленная из лучших воспитанников; доносы других должны быть оставлены без исследования и даже подвергаться наказанию; чрез сию полицию должны будут доходить и жалобы до начальства. Должно обратить строгое внимание на рукописи, ходящие между воспитанниками. За найденную похабную рукопись положить тягчайшее наказание, за возмутительную - исключение из училища, но без дальнейшего гонения по службе; наказывать юношу или взрослого человека за вину отрока есть дело ужасное и, к несчастию, слишком у нас обыкновенное.

Мы подошли к одному из самых сложных мест "Записки", способных, по выражению Д. Д. Благого, "на первый взгляд действительно... шокировать" [78] (смущал и сам термин "полиция", хотя в действительности здесь имелись в виду те же ученики-кадеты). Между тем в этом отрывке царь, можно сказать, не оставил "живого места": первые слова, о полиции, составленной из лучших воспитанников, вызвали новое отчеркивание и два вопросительных знака. Сама мысль о самоуправлении кадет, об их праве самим следить за порядком и наказывать нарушителей - абсолютно противоречила централизаторским идеям Николая; ведь пятью месяцами раньше образовалось III Отделение, которое от имени царя должно было собирать явную и тайную информацию во всех сферах жизни.

Точно так же, конечно, отвергнута, "заклеймена" отчеркиванием и вопросительным знаком пушкинская идея, что доносы "со стороны" должны отвергаться и наказываться.

Наконец, двумя отчеркиваниями и большим вопросительным знаком оценены пушкинские попытки представить план сравнительно гуманных наказаний за "похабные" и "возмутительные" рукописи; Пушкин руководствовался, конечно, собственным опытом - длительное преследование, явно не соответствующее "проступку" (несколько слов о религии); перед ним был страшный пример многолетней расплаты Баратынского за "вину отрока"; наконец, в замаскированной форме здесь защищались самые юные участники декабристского восстания, зачастую увлеченные общей волной и наказанные "не по заслугам".

Пушкинский взгляд на полицию, доносы, наказания в военных училищах отвергнут царем с большим раздражением: как и последнее замечание об этих заведениях:
 

Уничтожение телесных наказаний необходимо. Надлежит заранее внушить воспитанникам правила чести и человеколюбия; не должно забывать, что они будут иметь право розги и палки над солдатом; слишком жестокое воспитание делает из них палачей, а не начальников.

Первая же фраза - о необходимости уничтожить телесные наказания - удостаивается отчеркивания и двух вопросительных знаков. Каждая из следующих фраз -"о праве розги и палки над солдатом" и о воспитании "палачей, а не начальников" - получает соответственно еще по вопросительному знаку.

Царь очень и очень недоволен. Соображения Пушкина, человека, воспитывавшегося в Лицее, где никогда не было розог, естественно, напоминает Николаю декабристские сетования на мучение, избиение солдат.

Как известно, в отношении армии, палок и розог политика нового царя была всегда ясной, определенной и в конце концов породила известное прозвище "Николай Палкин".

Царь сердится на Пушкина, наверное, еще и потому, что поэт, формально следуя заданной теме, все же вторгся в область, о которой его решительно не спрашивают: штатский человек, притом отставленный от службы, делает рекомендации насчет офицеров, солдат, кадетских корпусов!

Однако и следующие несколько строк, в которых речь идет о гражданских учебных заведениях, таких, где Пушкин сам учился и в которых знает толк, отнюдь не улучшают расположения царя к автору записки:
 

В гимназиях, лицеях и пансионах при университетах должно будет продлить, по крайней мере, З-мя годами круг обыкновенный учения, по мере того повышая и чины, даваемые при выпуске.

Поэт, как видим, не очень стесняется в откровенном разговоре и употребляет довольно категорические формулы, так что создается впечатление, будто он не советует, а "утверждает" (мелькают слова - "необходимо", "не должно", "требуется" и т. п.). Вероятно, царя раздражал этот недостаточно почтительный тон. Подчеркнутые Пушкиным слова оценены самым низким "баллом" - сразу тремя вопросительными знаками. По-видимому, царю не нравится сама идея об учебе как выслуге, что, по понятиям власти, ставит просвещение и обучение на слишком высокую ступень.

Любопытно также, что вскоре последовало удлинение некоторых курсов, и это соответствовало видам правительства - повысить возраст вступающих в службу молодых людей; и тем не менее - три знака вопроса! Царское настроение определилось; идет уже не столько чтение, сколько осуждение, распекание автора. Чуть ниже трех вопросительных знаков в связи с чинами, даваемыми при выпуске, стоят еще два. На этот раз император недоволен вот каким текстом (Пушкин добавил его в виде выноски уже после завершения переписки и тем снова "испортил" парадную форму рукописи):
 

Преобразование семинарий, рассадника нашего духовенства, как дело высшей государственной важности, требует полного, особенного рассмотрения.

Поэт развивает здесь ту мысль, которую неоднократно повторит, углубит в позднейших своих трудах. В "Путешествии в Арзрум" говорится о недостатке "христианских миссионеров" на Кавказе, ибо "легче для нашей лености в замену слова живого выливать мертвые буквы и посылать немые книги людям, не знающим грамоты" (VIII, 449).

В известном письме Чаадаеву от 19 октября 1836 года Пушкин напишет: "Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу" (XVI, 393, перев. с фр.).

Коротко касаясь в своей записке преобразования семинарий, Пушкин выступает как человек государственный, размышляющий о разных путях просвещения в рамках данной системы. Двойной вопросительный знак Николая, вероятно, означает, что он не видит здесь проблемы; очевидно - считает состояние духовенства и церкви вполне нормальным и совсем не требующим "полного, особенного рассмотрения" (хотя вскоре в секретном Комитете 6 декабря вопрос о духовенстве будет затронут). Слова Пушкина предоставляли высочайшему заказчику возможность спросить, в чем дело, что поэт подразумевал под словами об "особенном рассмотрении"? Ничего этого, конечно, не последовало.

Как знать, не рассердила ли царя на этот раз "дерзость" Пушкина и в связи с тем, что именно за атеистические строки в перехваченном письме 1824 года он находился в Михайловской ссылке?

Пушкин заканчивает экскурс, касающийся разных типов учебных заведений.

В его записке царь не находил, между прочим, и намека на одну из основных своих идей, которая отчетливо высказывалась в 1826-1830 годах, а затем - рьяно проводилась в жизнь министром просвещения С. С. Уваровым. Речь идет об идее сословности, о разнообразных ограничениях "низших классов" в их стремлении получить образование.

11 июня 1844 года Николай I прямо напишет своему министру: "Надо сообразить, нет ли способов затруднить доступ разночинцам (в университеты)?"; однако еще за семнадцать лет до того, в рескрипте от 19 августа 1827 года, царь требовал, "чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были по возможности соображаемы с будущим предназначением обучающихся, чтобы каждый <...>, не быв ниже своего состояния, также не стремился чрез меру возвыситься над тем, в коем по обыкновенному течению было ему суждено оставаться" [79].

Любопытно, что в тот период, когда Пушкин составил и подал свою "Записку", с идеей сословного образования еще не соглашались даже весьма консервативные деятели. Так, будущий министр народного просвещения Ливен писал в 1827 году:

"В Российском государстве, где нет среднего или гражданского состояния, где одно только купеческое сословие некоторым образом представляет оное, где ремесленник по всем отношениям равен земледельцу <...>, где достаточный крестьянин во всякое время может сделаться купцом, а часто бывает тем и другим вместе, где линия дворянского сословия толь необозримое имеет протяжение, что одним концом касается до подножия престола, а другим почти в крестьянстве теряется, где ежегодно многие из гражданского и крестьянского сословий, чрез получение военного или гражданского офицерского чина, поступают в дворянство, - в Российском государстве таковое (сословное) устройство училищ затруднительно" [80]
Эта характеристика русского общества находит параллель во многих рассуждениях Пушкина о судьбах народа, о том, что именно дворянство играет в стране роль "третьего сословия" и т. п.

Не "потрафив" царю при изложении общих идей российского просвещения, Пушкин переходит затем к предметам учения, характеру преподавания.

Первое же выдвинутое им положение как будто опять вполне соответствует точке зрения царя, подозрительно относившегося к "чрезмерной учености"; однако, вытерпев спокойно несколько строк, царь сопровождает очередным вопросительным знаком последнюю фразу в следующем отрывке:
 

Предметы учения в первые годы не требуют значительной перемены. Кажется, однако ж, что языки слишком много занимают времени. К чему, например, 6-летнее изучение французского языка, когда навык света и без того слишком уже достаточен? К чему латинский или греческий? Позволительна ли роскошь там, где чувствителен недостаток необходимого?

Государственная политика в 1830-1840-х годах была как раз направлена к уменьшению роли классических языков и увеличению прикладных предметов, математики, физики, естествознания. Сам царь, С. С. Уваров и другие идеологи (снова вспомним А. Перовского) постоянно искали в гуманитарном образовании 1810-1820-х годов "корень зла", источник революционных идей. Как известно, к концу николаевского царствования было сведено на нет преподавание ряда "опасных гуманитарных дисциплин". Иначе говоря, в какой-то степени делалось именно то, что предлагал Пушкин; буквально через несколько дней после прочтения записки "О народном воспитании", 20 декабря 1826 года, Николай I утвердил необязательность преподавания греческого языка в гимназиях и при этом чуть ли не процитировал Пушкина: "Я считаю, что греческий язык есть роскошь, когда французский - род необходимости" [81] Поэтому вопросительный знак-либо инерция недавнего раздражения, либо - недоумение: что же Пушкин считает необходимым преподавать? [82] Пушкин продолжает свои рассуждения.
 

Во всех почти училищах дети занимаются литературою, составляют общества, даже печатают свои сочинения в светских журналах. Все это отвлекает от учения, приучает детей к мелочным успехам и ограничивает идеи, уже и без того слишком у нас ограниченные.

Царский карандаш отчеркнул текст, начиная со слов "сочинения в светских журналах" и начертал вопросительный и восклицательный знаки ("?!").

Строчки, замеченные царем, очень любопытны: сжатое до одного абзаца воспоминание Пушкина о своей юности, о Лицее и других подобных учебных заведениях. Здесь подразумевалась, в частности, юношеская "метромания" и борьба честолюбий; шум и споры вокруг первых публикаций Кюхельбекера, Плличевского, Яковлева и, разумеется, самого Пушкина...

Странное, неожиданное на первый взгляд недовольство поэта литературными увлечениями учащихся, вероятно, дань подозрительному собеседнику.

Ведь, заказывая поэту "Записку", ему дали ясно понять, что он должен "на опыте своем" показать все пагубное последствие "ложной системы" прежнего воспитания. Пушкин, тепло, ностальгически относившийся к Лицею, возможно, выбрал наиболее безобидную форму критики, указав на "борьбу честолюбий", действительно свойственную лицеистам. Как всегда, пушкинский "обман" замешан на истине: в Лицее и других заведениях учили "понемногу чему-нибудь и как-нибудь". Речь шла о частой подмене истинного просвещения - внешней формой...

Возможно, царь заметил скрытую "самокритику" поэта (кстати, в черновике, при перечислении честолюбивых юношеских занятий, упоминается, а потом вычеркивается - "печатают свои стихи").

Впрочем, взгляд Николая на юных сочинителей формировался не без помощи Булгарина, который писал в ту пору:

"Молодые люди, будучи не в состоянии писать о важных политических предметах, по недостатку учености, и желая дать доказательства своего вольнодумства, начали писать пасквили и эпиграммы противу правительства, которые вскоре распространялись, приносили громкую славу молодым шалунам и доставляли им предпочтение в кругу зараженного общества" [83]
Записка Пушкина приближается к концу, "активность" же царя не слабеет. Он пропускает без замечания три строки, констатирующих:
 
Высшие политические науки займут окончательные годы. Преподавание прав, политическая экономия по новейшей системе Сея и Сисмонди, статистика, история.

Но как только Пушкин приступает к рассуждению о своем любимом предмете, истории, следует последний, кажется, самый резкий взрыв царского неудовольствия. Вот пушкинский текст и царские пометы:

История в первые годы учения должна быть голым хронологическим рассказом происшествий, безо всяких нравственных или политических рассуждений.
?
К чему давать младенствующим умам направление одностороннее, всегда непрочное? Но в окончательном курсе преподавание истории (особенно новейшей) должно будет совершенно измениться.
 
Можно будет с хладнокровием показать разницу духа народов, источника нужд и требований государственных; не хитрить, не искажать республиканских рассуждений, не позорить убийства Кесаря, превознесенного 2000 лет, но представить Брута защитником и мстителем коренных постановлений отечества, а Кесаря честолюбивым возмутителем.
???

??

??

Вообще не должно, чтобы республиканские идеи изумили воспитанников при вступлении в свет и имели для них прелесть новизны.
?
?

Первый знак вопроса пропустил М. И. Сухомлинов. Ср.: ПД, ф. 244, оп. 1, № 718, л. 7.

Цветом выделены вопросительные знак, которые царь подчеркнул, вероятно, еще больше усиливая их негативный смысл.

Этому тексту Пушкин придавал особое значение. Ни одно другое место "Записки" не отделывалось столь тщательно. Здесь был итог очень серьезных размышлений последних лет (снова вспомним - "Бориса Годунова", "Замечания на Анналы Тацита", высказывания о шекспировском взгляде на историю). Царю предлагаются глубокие идеи, относящиеся, разумеется, отнюдь не только к преподаванию истории, но к истории вообще; предлагается чуждая односторонности высшая объективность (во фразе "К чему давать младенствующим умам направление одностороннее, всегда непрочное?" Пушкин приписал слово "одностороннее" уже в готовый беловой текст, стремясь резче подчеркнуть свою мысль!) [84].

Как известно, в черновом, и даже первоначально в беловом варианте записки, кроме Цезаря и Брута, было еще и третье римское имя - Тацит. Пушкин советовал "не таить <...> республиканских рассуждений Тацита (великого сатирического писателя, впрочем, опасного декламатора и исполненного политических предрассудков)". Тацит в этом контексте выступал как фигура, типологически близкая декабристским "сатирикам и декламаторам" - недаром римского историка так почитали деятели тайных обществ. Однако в окончательном тексте Пушкин устраняет прямое упоминание о Таците, может быть, для упрощения своих рассуждений или для того, чтобы не слишком откровенно порицать одного из декабристских кумиров.

Главная мысль Пушкина была и осталась одновременно сложной и ясной: нужды и требования государственные отличаются у разных народов в зависимости от их духа, традиции, естественно сложившейся силы вещей, поэтому декабристы характеризовались Пушкиным как люди, не понявшие именно духа, своей истории, механически перенесшие на русскую почву то, что, может быть, подходит французской, английской... С другой стороны, "погибшим" было отдано должное как людям искренним, верно назвавшим многие общественные недостатки, но не нашедшим органического способа для их исправления.

Иначе говоря, власть сильна исторической "силою вещей" - декабристы "высоким стремленьем".

Все это, конечно, возникало в ходе разговора 8 сентября, где каждый полагал, что хорошо понимает другого, возникало быстро, изменчиво. Пушкин свое понимание закрепил в ряде формул записки. В особенности - только что приведенным текстом об истории.

Царь здесь решительно ничего не принимает, отчасти наверное не понимает и ограждается десятью знаками вопроса!

Хотя Николай, если верить Струтыньскому, соглашался, что самодержавие соответствует данному состоянию его народа (у других же народов столь же естественны другие политические системы!), однако в письменном виде формула о духе народов - "источнике нужд и требований государственных" отвергнута особенно решительно: сама мысль, идущая от Монтескье, само звучание слов напоминало недавние показания декабристов, правда, требовавших, исходя из духа народного, решительных преобразований. Николая I не устраивала даже теоретическая зависимость собственной власти и политики от народа: предпочиталась прямо противоположная формула - о незыблемом, исконном праве царей, стоящих выше любых притязаний массы.

Пушкинская мысль была планом просвещения, которое как бы регулирует противоречия верхов и низов; царские вопросительные знаки этот план подвергают серьезному подозрению.

Вряд ли Николай понял рассуждения о Кесаре и Бруте; меж тем Пушкин показывал, что, формально говоря, следовало бы царям видеть свое сродство с Брутом (как и они - сторонником сохранения старого режима) - нежели с Кесарем, бунтарем, "честолюбивым возмутителем".

Не уловив всей игры пушкинской диалектики, царь, однако, хорошо понял главное: поэт предлагает свободно, не боясь, писать о республиках, республиканских идеях, мотивируя это тем, что, во-первых, в России они "не имеют почвы", а во-вторых, чтоб все это было лишено для молодежи "прелести новизны".

Царь и Бенкендорф с этим решительно не согласны; никогда их учебники не станут хвалить Брута и свободно говорить о достоинствах республик. Пушкин, предлагая столь несбыточные вещи, мог сослаться на Монтескье, Вольтера, Дидро, широко переводимых и популярных при Екатерине II, а также на несколько изданий Тацита, вышедших при Александре I. Шире говоря - был опыт просвещенной монархии, который Пушкин и предлагает Николаю в своей записке.

Николай I, вступивший на престол в момент далеко зашедшего кризиса его системы, классовым инстинктом улавливает, что положение, перспективы его куда более мрачны, чем это представляется Пушкину; что объективность, хладнокровие, милость, просвещение - не те рычаги, которыми можно удержать, направлять и подкреплять самодержавно-крепостническую систему в данную эпоху; что нужно быть именно односторонними, нужно - хитрить, искажать, позорить...

Все это было закреплено практикой только что начавшегося царствования, поддержано соответствующими официальными теориями и, между прочим, подтверждено тридцатью пятью вопросительными знаками (при одном восклицательном), выставленными на полях записки "О народном воспитании".

Финал записки не вызвал царских возражений; впрочем, не исключено, что Николай его едва пробежал, как часто делал, если суть сочинения ему уже ясна.

Пушкин же и в последних строках записки не раз намекает на то, о чем говорилось в Чудовом дворце 8 сентября 1826 года.
 

Историю русскую должно будет преподавать по Карамзину. История Государства Российского есть не только произведение великого писателя, но и подвиг честного человека. Россия слишком мало известна русским; сверх ее истории, ее статистика, ее законодательство требуют особенных кафедр. Изучение России должно будет преимущественно занять в окончательные годы умы молодых дворян, готовящихся служить отечеству верою и правдою, имея целию искренно и усердно соединиться с правительством в великом подвиге улучшения государственных постановлений, а не препятствовать ему, безумно упорствуя в тайном недоброжелательстве.

Сам от себя я бы никогда не осмелился представить на рассмотрение правительства столь недостаточные замечания о предмете столь важном, каково есть народное воспитание: одно желание усердием и искренностию оправдать высочайшие милости, мною не заслуженные, понудило меня исполнить вверенное мне препоручение. Ободренный первым вниманием государя императора, всеподданнейше прошу его величество дозволить мне повергнуть пред ним мысли касательно предметов, более мне близких и знакомых.

Мы видим в этой части письменного диалога, по меньшей мере, четыре "элемента" прежнего, устного.

Во-первых, Карамзин. Уже не раз говорилось, что историограф как бы незримо присутствует на царской аудиенции. Карамзин, официально признанный, прославленный Николаем и столь уважаемый Пушкиным, явился как будто той фигурой, которая и посмертно могла помочь первому поэту найти общий язык с царем; неслучайно именно здесь, в записке "О народном воспитании", Пушкин впервые обнародует свою излюбленную формулу об "Истории..." Карамзина как "подвиге честного человека" (см. об этом подробнее в главе V).

Во-вторых, Россия. Усиливавшийся в 1820-х годах интерес Пушкина к русской истории, народной стихии - все это формально, чисто внешне, совпадало и с постепенным усилением "народности" в политической линии, агитационных приемах власти. Николай I, по-русски демонстративно писавший чаще, чем его брат Александр, возможно, одобрил во время беседы "русское направление" Пушкина.

Третий отзвук "царской беседы" - слова Пушкина об искреннем и усердном соединении с правительством "в великом подвиге улучшения государственных постановлений": это едва ли не прямая цитата из разговора, где царь призывал Пушкина и его друзей вместе с ним дело делать, а не "препятствовать", "безумно упорствовать" (слово "безумно" Пушкин вписал в уже готовую рукопись).

Поэт напоминал о соглашении, заключенном 8 сентября.

Наконец, четвертое: царь, несомненно, сказал Пушкину, что "употребит его способности" в связи с обсуждением важнейших предметов. Собственно говоря, просьба-приказ написать записку "О народном воспитании" была первым опытом... Пушкин намекает, что обучение, воспитание не есть главное его занятие. Кроме литературы, журналистики, он, среди предметов "близких и знакомых", несомненно также числит историю. Это видно и по особой разработке "исторической части" в записке; это видно и по тому, что осенью следующего, 1827 года поэт поведает А. Вульфу о своих планах писать историю "настоящего времени" [85];  наконец, мы знаем, что с начала 1830-х годов Пушкин уже прямо и не раз предлагает царю - воспользоваться его историческими познаниями.

Поэт оканчивает записку. Он сам неоднократно апеллирует к двухмесячной давности аудиенции, повторяет на бумаге многое из того, что было сказано устно. Разумеется, понимает, что власть была бы довольна куда большим изъявлением верноподданности и смирения, нежели это проявилось в записке. Однако при том Пушкин не мог ожидать и столь раздраженной царской реакции - 35 знаков вопроса против 28-ми мест пушкинской рукописи, отрицающие почти все, что он предлагал. И, разумеется, дело не в том, что сам поэт вряд ли когда-либо узнал о "царском карандаше" на полях его записки; дело в объективной сути вещей...

Исследуя пушкинскую записку, А. Цейтлин в свое время отметил общую резкость формулировок: "Нужно было обладать большой трезвостью суждения для того, чтобы сказать в 1826 году, что «чины сделались страстию русского народа», что «в России все продажно», что окруженный «одними холопями», дворянский ребенок «видит одни гнусные примеры»" [86] Справедливо оспаривая мнение ряда пушкинистов, видевших в "Записке" лишь уступку, компромисс, А. Цейтлин в то же время впал в противоположную крайность, утверждая, будто "ни в одном пункте своей записки Пушкин не соглашался с тем, что в его пору осуществлялось Николаем I" [87].

Сложность, своеобразие диалога были как раз в том, что царя не устраивали даже пушкинские строки, формально не противоречившие официальным планам и начинаниям: не устраивали подтекстом, общим духом, ясным ощущением, что собеседник- "не свой".

"Милостивая аудиенция" и "вопросительные знаки" обозначали предел, рамки возможных отношений с поэтом.

Литература 
Список условных сокращений

1. См.: Донесения жандармского полковника И. П. Бибикова за октябрь-ноябрь 1826 г. - Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 33.

2. См.: Пушкин. Письма под ред. и с примеч. Б. Л. Модзалевского, т. II, с. 184.

3. См.: Цявловская Т. Г. Отклики на судьбы декабристов в творчестве Пушкина. - В кн.: Литературное наследие декабристов. Л., Наука, 1975, с. 201-202; Иезуитова P. В. К истории декабристских замыслов Пушкина. 1826-1827 гг. - В кн.: Пушкин. Исследования и материалы, т. XI, с. 94-95.

4. Прежде архив III Отделения, 1 эксп., 1826, № 104; ныне ПД, ф. 244, оп. 16, № 117. Этот документ кратко охарактеризован в работе В. В. Данилова "Документальные материалы о Пушкине". См.: Бюллетени Рукописного отдела Пушкинского дома, т. VI. М. - Л., Изд-во АН СССР, 1956, с. 80.

5. См.: Пушкин и декабристы., с. 360-365.

6. Точно такой же пометой и подписью Бенкендорф сопроводил и пушкинскую рукопись "О народном воспитании". См.: ПД, ф. 244, оп. 1, № 718.

7. Фрондер по духу и характеру (фр.).

8. Выделенные строки в оригинале подчеркнуты красным карандашом.

9. Фраза о Пушкине включена в обзор В. В. Данилова (Бюллетени Рукописного отдела Пушкинского дома, т. VI, с. 80).

10. Соратник - возникло от фр. carnarade, однако более вероятно, что здесь полонизм (kamrat - дружок, приятель, товарищ по солдатской службе). Автор благодарен за это указание А. Г. Алтуняну.

11. ПД, ф. 244, оп. 16, № 117, л. 3-5.

12. Тою же рукою был позже составлен беловой текст подписанного Бенкендорфом документа "О подозрительной виньетке, которою украшен заглавный листок стихотворения Пушкина "Цыганы" (1827) и сделаны выписки из письма генерал-майора Волкова по этому же делу. ПД, ф. 244, оп. 16, № 13/1 (б. дело III Отделения, 1 эксп., № 199). Поскольку подпись Бенкендорфа удостоверена "экспедитором фон Фоком", можно предположить, что документы переписаны рукою Петра фон Фока, родственника управляющего III Отделением М. Я. фон Фока. См.: Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. Л., Наука, 1975, с. 445.

13. Погодин писал Пушкину из Москвы 15 ноября; несколько дней ушло на перлюстрацию и доставку выписки в столицу; 26 ноября Бенкендорф уже писал в Москву, основываясь на полученной консультации: ясно, что "аноним" справился с заданием буквально за 2-3 дня, избавив начальство от необходимости запрашивать Москву (на что ушло бы никак не меньше недели).

14. PC, 1900, № 9, с. 579-590.

15. Там же, с. 582-583.

16. Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 2. СПб., 1889, с. 76.

17. Там же, с. 119.

18. Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина, кн. 2, с. 121.

19. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 24.

20. Там же, с. 29.

21. См.: Вяземский П. А. Записные книжки (1813-1848). М., Изд-во АН СССР, 1963, с. 155.

22. ПД, ф. 244, оп. 16, № 117, л. 7, перев. с фр.

23. Затем Бибиков оставил тему "Погодин и Пушкин", но извещал шефа о какой-то потаенной переписке прокурора Жихарева с Тургеневым ("de sa correspondance clandestine avec Tourgeneff"). См. там жe, л. 8-9, перев. с фр.

24. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 34-35, перев. с фр.

25. Выделенные слова подчеркнуты красным карандашом.

26. См.: Лемке М. К. Николаевские жандармы и литература. СПб., 1909, с. 258-270; Гиллельсон М.И. П.А. Вяземский. Л., Наука, 1969, с. 158.

27. См.: Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 44-49.

28. Там же, с. 45.

29. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 49.

30. Вяземский П. А. Полн. собр. соч., т. IX. СПб., 1884, 99.

31. Там же, с. 102.

32. Там же, с. 106.

33. Вяземский П. А. Полн. собр. соч., т. IX, с. 103, 106.

34. ПД, ф. 244, оп. 16, № 117, л. 10-14.

35. ПБ, ф. 859 (архив Н. К. Шильдера), к. 2, №13, л. 19.

36. Cм.: Вацуро В. Э. Северные цветы. М., Книга, 1978, с. 112.

37. Незадолго перед тем, в конце октября, Булгарин (как отмечалось выше), вероятно, составил и секретную записку о Катенине (ЛН, т. 16-18, с. 628).

38. Лемке М. К. Николаевские жандармы и литература, с. 244. Любопытно, что в указе буквально использован оборот из записки Бенкендорфа о "похвальных литературных трудах Булгарина" (28.Х.1826).

39. Измайлов Н. В. Вновь найденный автограф Пушкина - записка "О народном воспитании". - Временник Пушкинской комиссии. 1964. Л., Наука, 1967, с. 9.

40. Там же.

41. Старина и новизна, кн. VI. СПб., 1903, с. 5.

42. Пушкин в воспоминаниях..., т. 1, с. 416.

43. См.: Цейтлин А. Записка Пушкина о народном воспитании. -Литературный современник, 1937, № 1, с. 282.

44. См.: Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 22.

45. Пушкин в воспоминаниях..., т. 1, с. 416.

46. Исторический вестник, 1884, № 1, с. 84-86.

47. Пушкинский текст цитируется: беловик - Пушкин XI, 43- 47; с поправками по "Временнику Пушкинской комиссии. 1964"; черновик - Пушкин XI, 310-319. Пометы Николая I (Исторический вестник, 1884, № 1, с. 84-86) сверены с автографом (ПД, ф. 244, оп. 1, № 718). Краткое сопоставление текста Пушкина и царских помет см.: Цейтлин А. Записка Пушкина о народном воспитании, с. 282-284.

48. Cм.: Модзалевскнй Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 19-28.

49. Напомним, что аналогичные мысли, местами совпадающие с пушкинскими воззрениями на декабристов, содержатся в анонимной записке 1826 г. "О преемнике Александра". "Не справедливее ли признать, что они были обреченным авангардом, захваченным гибельной идеей, время которой в России пришло, но которая еще не созрела. Однако появление этой идеи изменило в глазах у всех положение этой империи". См.: Пушкин и декабристы, с. 128.

50. См.: Фейнберг И. Л. Незавершенные работы Пушкина, изд. 5-е. М., Советский писатель, 1969, с. 319-332.

51. Якушкин И. Д. Записки. Статьи. Письма. М. -Л., Изд-во АН СССР, 1951, с. 9.

52. См.: Щеголев П. Е. Декабристы. М. -Л., Госиздат, 1926, с. 293-313.

53. Восстание декабристов, т. XVII, с. 65.

54. Манифест 13 июля 1826 г. провозглашал, что "мятеж был не в свойствах, не в нравах российских <...> Сердце России для него было и будет неприступно". - Восстание декабристов, т. XVII, с. 252.

55. Пугачев В. В. К эволюции политических взглядов А. С. Пушкина..., с. 683.

56. Гос. ист. Архив Эстонской ССР, ф. 2249 (A. X. Бенкендорфа), оп. 1, № 131, л. 15.

57. Шильдер Н. К. Император Николай I, т. 1, с. 705-706.

58. Более принято условное название "Заметки по русской истории XVIII века". См. об этом: Пушкин и декабристы, с. 113.

59. См.: Верти Дж. Россия и итальянские государства в период Рисорджименто. М., Изд-во иностранной литературы, 1954, с. 690-694.

60. См.: Девятнадцатый век, кн. 2, с. 146-155; Минаева Н. В. Правительственный конституционализм и передовое общественное мнение России в начале XIX века. Изд-во Саратовского ун-та, 1982.

61. Рождественский С. В. Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. 1802-1902. СПб., 1902, с. 137.

62. Избранные социально-экономические и философские идеи декабристов, т. II. М., Госполитиздат, 1951, с. 444-445.

63. ЦГИА, ф. 1409, оп. 2, № 4600. Всеподданнейшая записка министра народного просвещения о состоянии учебных заведений. 3 апреля 1826 г.

64. Степень грамотности русского населения в 1860-х гг. составляла примерно 6 процентов (см.: Рашин А. Г. Население России за 100 лет. М., Госстатиздат, 1956, с. 289). Допустив (разумеется, условно), что грамотность растет примерно в той же пропорции, как и прирост учащихся, заметим, что в 1860-х гг. один учащийся приходился на 116 человек, а в 1834 г. - один на 210 человек (ср.: Рождественский С. В. Исторический обзор,.., с. 225; Лавлей Э. Народное образование. СПб., 1873, с. 373).

65. Подробнее: Пушкин и декабристы, с. 389-390.

66. ЦГИА, ф. 1409, оп. 2, № 4689, л. 13 об. -14, перев. с фр.

67. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 22,25,27.

68. PC, 1901, №5. с. 364.

69. PC, 1901, №5, с. 365.

70. Там же, с. 366.

71. Десятилетие Министерства народного просвещения. 1833-1843, СПб., 1864, с. 33.

72. Пушкин в воспоминаниях, т. 1, с. 416.

73. Рождественский С. В. Исторический обзор..., с. 180

74. Не совсем точно наблюдение М. И. Сухомлинова, что вопросительный знак сопровождает весь абзац в целом. Ср.: ПД, ф. 244, оп. 1, № 718.

75. ПД, ф. 244, оп. 1, №718, л. 5.

76. ПД, ф. 244, оп. 1, №718, л. 5 об. М. И. Сухомлинов здесь и в последующих случаях царских отчеркиваний не фиксировал.

77. См.: Якушкин И. Д. Записки. Статьи. Письма, с. 178; Полярная звезда, кн. III, изд. 2-е. Лондон, 1858, с. 309.

78. Благой Д. Д. Творческий путь Пушкина, с. 59.

79. Полиевктов М. Николай I. Биография и обзор царствования, М., Изд-во М. и С. Сабашниковых, 1918, с. 83.

80. Рождественский С. В. Исторический обзор..., с. 197-198.

81. Рождественский С. В. Исторический обзор..., с. 200.

82. Мы находимся у истоков спора, проходящего через разные периоды русского общественного движения. Царь - сторонник развития естественных наук, но они не выручили николаевскую систему; хотя к началу 1850-х гг. число специалистов в точных и естественных науках выросло, а гуманитарная наука была так урезана, что очень трудно было отыскать переводчиков с греческого - однако все это имело совсем не те последствия, на которые рассчитывали Николай I и Уваров: естественные науки способствовали развитию научного мышления, атеизма, вольнодумства; в то же время крайне узкие возможности для использования ученых, инженеров (следствие мало развитого капитализма) - все это стимулировало оппозиционность, революционность студентов и ученых-естественников. Так николаевская система "сама себе" создавала противников, будущих "базаровых"; и неслучайно еще через 30 лет, при Александре III, будет сделана уже попытка обезвредить естественные науки всяческим поощрением классического образования!

83. Модзалевский Б. Л. Пушкин под тайным надзором, с. 24.

84. См.: Временник Пушкинской комиссии. 1964, с. 16.

85. См.: Пушкин в воспоминаниях..., т. 1, с. 416.

86. Цейтлин А. Записка Пушкина о народном воспитании, с. 278.

87. Цейтлин А. Записка Пушкина о народном воспитании, с. 288.


ГЛАВА I Оглавление 
Страница Эйдельмана
ГЛАВА III

 
VIVOS VOCO! - ЗОВУ ЖИВЫХ!